цветов.
Он побродил по Невскому, а потом свернул на Литейный, по которому, как и в старые времена, ходил трамвай, только не дребезжащий, одновагонный, а длинный и стремительный. На углу Невского и Литейного стоял когда-то самый представительный во всем Петербурге городовой — огромного роста, с роскошными каштановыми усами, важный, как председатель государственного совета. Однажды апрельским сверкающим днем Александр Александрович ехал по Невскому на извозчике и от полноты чувств, от запахов весны, от необъяснимого состояния счастья, какое охватывает человека среди солнечного, звенящего Невского проспекта, громко по-французски напевал «Марсельезу». На углу городовой остановил пролетку. «Что это за мелодии вы изволите петь, господин студент? — спросил он требовательно, но вежливо, соотнося свой служебный пыл с элегантной тужуркой Александра Александровича и белоснежным его бельем. — Песни-то эти порядочным господам не к лицу, их все больше драные социалисты любят».
«Господин пристав, — ответил тогда Александр Александрович, — надо вам знать, что «Марсельеза» — официальный гимн французской республики, с которой Российская империя состоит в сердечном согласии».
Стоял сухой и теплый сентябрьский день. Деревья возле бывшего Нового пассажа уже порыжели. Вероятно, лето было сухим, так бывает, это ведь только непочтительные москвичи убеждены, что в Ленинграде всегда дождь.
До дома оставался один квартал. Александр Александрович остановился, отдышался, огляделся по сторонам. Здесь он впервые увидел революцию — пылающий полицейский участок, толпу, залившую Литейный до краев, и Павловский гвардейский полк, который порвал трехцветный императорский штандарт и проходил по проспекту под красным знаменем. Александр Александрович поправил галстук, смахнул с бортов плаща невидимые пушинки и медленным, полным достоинства шагом двинулся к своему родному дому.
Гастроном — тут была лавка Андреева, где продавали замечательные медовые пряники; книжный магазин так и был на этом месте, на витрине всегда выставлялись новинки издательства Сойкина — грезы всех гимназистов. Еще несколько шагов. Подъезд под двумя кариатидами. У одной из них был отколот локоть. Александр Александрович остановился и торжественно снял берет. «Добрый день, сударыня, как видно, вас время тоже не пощадило».
Он взялся за ручку тяжелой ложноклассической двери и подумал, что не хватает только, чтобы в дверях оказался швейцар Семен Иванович Паклин, которого друг отца, фельетонист Барсов, прозвал Коковцевым. Семен Иванович действительно походил на премьер-министра, сам он тоже был из новгородцев, аккуратный, с тщательно подстриженной бородкой, всегда в сияющих сапогах. Вместе с семьей он жил под лестницей, мальчики Гриша и Троша ходили в барских обносках, в парадной рядом с отцом им было запрещено появляться. По широкой каменной лестнице Александр пошел к себе во второй этаж. Он поднял голову и увидел краешек знакомой дубовой двери. Вот так в десятом году, возвращаясь из гимназии, он застал маму и сестру Веру плачущими в дверях. Оказалось, что умер Лев Толстой, и сестра, не успев войти в дом, разрыдалась на лестнице.
Дверь была та же, огромная, до потолка, двустворчатая, дубовая. На верхней филенке сохранился выступающий сквозь многократную покраску знак страхового общества «Саламандра». А на уровне звонка, тоже чудом сохранившегося, — кнопку нужно было не вдавливать, а оттягивать — висел старательными, чертежными буквами написанный указатель, сколько кому звонить. «Алаенковы, Машкова, Ценципер, Разумович, Белоозерская» — всего девять фамилий. «Сколько раз позвонить, — подумал Александр Александрович, — вернее, кому?» Ценципер представлялся ему толстым и лысым провизором или детским врачом, а Алаенковы — многодетной, скандальной семьей. Ну и самое главное, какой придумать повод для визита, ведь как-то неудобно и трудно объяснить все как есть, люди почему-то всегда склонны верить самым простым и естественным объяснениям. Он так и не успел ничего придумать, а рука уже оттянула два раза с детства привычный сосок звонка. Минуты через полторы за дверью послышались спешащие, шаркающие шаги, потом дверь рывком раскрылась, но в темноте передней Александр Александрович никого не увидел.
— Ну, что же вы, входите, — раздался из недр квартиры недовольный женский голос, и Александр Александрович торопливо переступил порог, так и не зная еще, как он, собственно, представится. Вспыхнул неяркий свет, у входа в коридор стояла пожилая женщина, вытирая фартуком мокрые и красные после стирки руки.
— Простите, — неуверенно произнес Александр Александрович, — я хотел, так сказать… — Он осмотрелся: передняя была неузнаваема, грязноватые крашеные стены, сундуки и старые мещанские шкафы по углам. — Хотел взглянуть, как вы живете. — Александр Александрович покраснел от натужности и нелепости этой фразы.
— Из треста, что ль? — строго спросила женщина, остановив взгляд на портфеле Александра Александровича. — Давно пора, уж сколько ждем, не знаем, правда или нет, разговоры одни…
— Что — правда? — не понял Александр Александрович.
— Да насчет того, что наш дом под учреждение забирают. У нас в домоуправлении давно слух ходил, мы о ремонте мест общего пользования просили, а нам говорят, чего, говорят, ремонтировать, когда весь дом скоро выселят и всем квартиры дадут, — она говорила торопливо и даже чуть агрессивно, на всякий случай, как человек, опасающийся, что его перебьют и не выслушают до конца.
— Иван Васильевич! — крикнула женщина в глубь коридора. — Что я говорила, вы не верили, пришли все-таки посмотреть…
Вместо Ивана Васильевича в дверях появился небритый человек лет тридцати в майке и длинных, ниже колен, трусах. Вид у него был несвежий.
— Ты чего орешь, тетя Тань?
— Орешь! — замахала на него руками женщина. — Постыдился бы, черт! Посторонние люди приходют, порядочные, а ты в таком виде, бесстыдник!
«Люстра!» — чуть не вскрикнул Александр Александрович. Люстра была прежняя, та самая, ну, пусть запыленная немного, но ведь та же, с хрустальными висюльками, звеневшими во время кадрили.
— Простите великодушно, — несмело произнес Александр Александрович, — мне показалось, что в этой прихожей был дуб. На стенах, темный, знаете ли, мореный…
— Ду-уб! — ничуть не удивившись этому предположению, сказала тетя Таня. — Дуб в блокаду сожгли. Топить-то надо было. Я один раз в коридоре кипяток пролила, так там через минуту целый каток стал. Да… У нас ведь сколько соседей тогда померло. Вот Ценципер Михаил Юльич, царство ему небесное, профессор был, две комнаты занимал, а в эвакуацию не поехал. «Из Ленинграда, — говорил, — не бегают». Паек ему полагался, а он его раздавал… шутил все, голодание полезно… вот и доголодался. Да, Алик, его сын, у нас живет с женой…
Они вошли в коридор, пахнущий, как все коридоры коммунальных квартир, супом из кухни, стиркой и пылью. Старомодный телефонный аппарат висел на стене, исписанной номерами телефонов, адресами и фамилиями. Две стиральные машины стояли в углу и рядом с ними велосипед. Александр Александрович невольно вспомнил и про свой спортивный «берлиет», на котором он в Сестрорецке ездил по песчаным дачным дорожкам, залитым солнцем, усыпанным упругими сосновыми иглами.
Отворилась дверь той комнаты, в которую Александр Александрович заходил очень редко — там был мамин будуар, обитый шелком и пахнущий тяжелыми вечерними духами. Из комнаты вышел старик, невысокий, широкоплечий, в темно-синей домашней куртке.
— Шевцов Иван Васильевич, — представился старик, и немедленно начал речь, видимо уже давно обдуманную и много раз на кухне произносимую. — Хорошая идея. Наш дом легко поддается перестройке. И менять практически ничего нет насущной необходимости. Обратите внимание, ширина коридоров вполне соответствует нормам, принятым в современных учреждениях. Окна, еще раз обратите внимание, — он пошире распахнул дверь своей комнаты, — очень большие, и освещенность, таким образом, тоже соответствует всем требованиям современной производственной гигиены.
Тетя Таня слушала его с почтительным и гордым вниманием, радуясь казенным формулировкам, словно удачным шуткам.
Александру Александровичу сделалось очень неудобно, так неудобно, что даже юмор ситуации потерял для него всякий интерес.