женщины в плюшевых жакетках волокли огромные узлы, набитые товарами ГУМа и «Детского мира». Однако пассажиров с легкими чемоданчиками и портфелями было гораздо больше, и Александр Александрович почувствовал себя увереннее. В купе уже сидели попутчики — пожилой, бывалого вида командированный, из тех, что через пять минут после отхода поезда со злорадным блеском в глазах достают из какого-нибудь потайного карманчика неподотчетные, утаенные от жены десять рублей, двое молодоженов. Муж был очень хорош собой — это сразу бросалось в глаза, — нежный юноша с пепельными волосами и капризным ртом. Жена была не слишком красива, но, когда она встала, Александр Александрович заметил, что у нее хорошая фигура, и вообще осанка женщины требовательной и сильной. Он повесил плащ и берет, сел в углу около полуоткрытой зеркальной двери и, почувствовав на себе любопытные взгляды соседей, внутренне усмехнулся. «Интересно, что они думают сейчас обо мне, что я такое в их глазах — развалина, ископаемое, монстр, дедушка, собравшийся на свадьбу внучки, любознательный пенсионер, осколок разбитого вдребезги?..»
Он понял вдруг, что состав вот уже минуты три как тронулся, вагон словно задышал, заскрипел суставами, превратился в живое существо, передающее каждому пассажиру мерное биение своего пульса. Александр Александрович прислонился к стенке, ощущая лопатками ее мерное движение. Эта вибрация, этот перестук колес на стыках, под который можно напевать любой мотив, сообщали всему его телу какую- то давно забытую бодрость и свежесть. Господи, в каких только поездах он не ездил: и в воинских эшелонах, и в товарных составах, и в знаменитом трансъевропейском экспрессе Стамбул — Париж! И всегда это были лучшие минуты его жизни, он на себе самом ощущал философскую сущность движения, чувствуя себя одновременно с теми, кого покинул, и с теми, кого еще только предстоит узнать.
Командированный поступил так, как он должен был поступить. Правда, вместо потаенной десятки он извлек из внутреннего кармана габардинового макинтоша поллитровку, радость его от этого была не меньше.
— Слегка, а? По чуть-чуть. Единственно, чтоб хорошо доехать. — Он манипулировал бутылкой, поворачивал к свету то одним, то другим боком, описывая ею круги, любуясь ею, как редчайшим произведением искусства. А Александру Александровичу вдруг действительно захотелось выпить, потому что какая же это для русского человека дорога, если не настроить себя в тон стуку колес, и надрывному вздоху гудка, и шуму ветра в прибрежной осоке.
— Налейте мне немного, — попросил он. — Две капли. Знаете, как говорил Лев Николаевич Толстой, чтобы не пить, не надо собираться, а уж если собрались, так надо выпить.
— Вот, — восхитился хозяин бутылки, — золотые слова! Внимайте, молодежь, это, как говорится, голос зрелости. Но от графа я не ожидал, честное слово, значит, как говорите, он это сформулировал, если, значит, сошлись, то почему не выпить! Молодец, ей-богу…
Он разлил водку по стаканам прямо-таки со снайперской точностью, абсолютно ровно на четверых. Александр
Александрович и молодая женщина поспешили уменьшить свои доли, увеличив таким образом порции остальных участников трапезы, командированный этому не противился. Он легко, тягуче, как лимонад в жару, выпил полный стакан водки и сразу же, будто выполнив долг, успокоился. Зато молодожены мгновенно развеселились, заговорили громкими голосами, перебивая друг друга и звонко смеясь. Александр Александрович не вмешивался в разговор да и не слушал его почти, привыкнув к нему, как к грохоту сцеплений, ему было хорошо и от водки, и от сознания, что он все еще в состоянии распоряжаться собой, совершать решительные поступки. Он всю жизнь воспитывал это в себе, еще с последних классов гимназии, умение бросить вызов, стоять на своем, радикально делать выбор. По сути дела, это была борьба с самим собой, преодоление натуры, склонной к медитации и противоречиям. Учитель математики, сухощавый элегантный Петр Васильевич Верт, говорил ему: «Саша! Россию вообще и вас конкретно погубит самокопание. Бросьте! Будьте современным европейским человеком, наплюйте на всех ваших Бердяевых и читайте Декарта! И гоните к черту весь этот декадентский сплин, а то что ни выпускник, то кандидат в самоубийцы!»
«В Ираке «Волга» стоит пятьсот фунтов!» — отчетливо услышал Александр Александрович. Это сказала молодая женщина. «Как же, пятьсот, — возразил ей муж, — если Олег купил ее за полгода». — «Во-первых, не за полгода, а за девять месяцев, а во-вторых, он был не в Ираке, а в Иране, там машины дешевле. А в Ираке был муж Марины». — «Ну, не переживай, — примирительно сказал муж. — Там, куда мы поедем, «Волгу» тоже можно купить меньше чем за год. Если ты не станешь целыми днями пропадать в магазинах». — «Конечно, стану», — как будто бы в шутку, но на самом деле очень серьезно сказала женщина.
«Вот какие дела», — подумал Александр Александрович и вспомнил, что точно такие же слова говорила в двадцатом в Одессе жена его друга штабс-капитана Розанова красавица Муся. Они все страшно поспорили тогда, и он, разозлившись, крикнул ей в лицо: «Мария Константиновна, я, простите, не верю в вашу приверженность духовным ценностям Европы. Признайтесь лучше, что вас волнуют парижские модистки». — «Разумеется», — вот также вроде бы иронически, а на самом деле очень убежденно ответила Муся. Но сам-то он почему поехал, ведь во всех спорах именно он всегда стоял за то, чтобы остаться. «Мы же не семеновцы, не гвардейская сволочь», — все время повторял он, едва не теряя сознания от головокружений после только что перенесенного тифа. «Мы офицеры военного времени, саперы. Мы никого не расстреливали и не вешали. На наших руках нет братской крови. Ну хорошо, мы проиграли свои привилегии, свою веру, свой train de vie[2], но ведь Россия у нас осталась». — «Перестаньте с вашей Россией,— очень уверенно и жестко перебил его Верт. — Придумали себе фетиш и носитесь с ним как средневековый алхимик с философским камнем. Россия! Как же, все объясняющая субстанция! Для культурного человека родина там, где уважают его права, его способ мыслить. Где его судят как личность, а не как особь того или иного класса. А уж если вам так необходима березка, так ее вам по заказу вывезут откуда-нибудь из Польши или Литвы».
В тридцать седьмом он встретил Верта на спектакле Московского художественного во дворце Шайо. Это был почти оборванный старик, при звуках вальса утиравший слезы большим несвежим платком.
Среди ночи Александр Александрович внезапно проснулся. Оттого, наверное, что мысль, пришедшая ему исподволь, во сне, оказала действие, подобное электрическому разряду. Он открыл глаза от сознания, что через два-три часа все свершится. То, о чем мечтал он долгие годы, чего хотел так, как голодный хлеба, во что уже много раз отказывался верить. Ведь это же, сказать кому, никто не поверит, перед войной с ним случались в Париже галлюцинации; он шел, к примеру, вдоль решетки Люксембургского сада и был совершенно уверен, что это Летний сад, и вот сейчас стоит лишь свернуть за угол — и перед ним откроется Нева, и можно будет сесть на теплые гранитные ступени и смотреть на солнечные блики в темной быстрой воде, ни о чем не беспокоясь и ничего больше не желая. А однажды дождливым январским вечером на улице Муфтар ему захотелось снега, до боли, до безумия, до слез, того снега, который летит в эту минуту мимо высоких окон пушкинской квартиры, ложится на торцы мостовой, на чугунную ограду Мойки, который пахнет такой пленительной свежестью, что замирает сердце. Так вот, еще два-три часа, можно считать, что жизнь прошла все-таки не столь уж бесцельно. Что же поделаешь, он сам виноват, что для него огромной, почти непосильной задачей стало то, что для других не составляет ни малейшей проблемы.
Возвращаясь после войны на родину, Александр Александрович намеревался жить в Ленинграде. Пусть не в родном доме, но в родном городе, где он мог, как слепой, пройти по улицам с закрытыми глазами, на ощупь узнавая каждый дом и каждую ограду.
Ему сказали тогда, что приличное место на заводе есть для него в поселке под Тулой.
После переезда жена часто болела, во время отпусков приходилось возить ее на Северный Кавказ, в Пятигорск и Нальчик. В заповедные места российской словесности, тех самых стихов и романов, которые в эмиграции вновь сделались для него, как некогда в гимназические годы, реальнее окружающей жизни. О том, чтобы поехать на Север, они с женой почти никогда не говорили, как раньше о возвращении в Россию, словно боялись суетными будничными словами спугнуть и сглазить надежду. Через несколько лет дочь с ее дипломом версальского лицея нашла хорошую службу в столице. Так на закате жизни они с женой заделались москвичами, к чему раньше из петербургского снобизма нимало не стремились. Потом жена умерла. После этого он долго никуда не в силах был отправиться, засел, по любимой его английской пословице, как «гвоздь в двери», ему казалось, что путешествовать без жены и уж тем более увидеть без нее Ленинград было бы по отношению к ней, так и не вернувшейся в свой город, тягчайшим предательством. Понадобилось время, чтобы он понял, что все как раз наоборот. Предательство — так и не