выразиться проще и прямей, как говорит она, но губы сами преобразовали грубоватое слово во вполне пристойный эвфемизм. — Теперь тебе трудно будет от него освободиться.
Она не сразу поняла:
— А-а, вы об этом. Нет, это ерунда. Тогда, в лесу, мне с ним было никак. И еще комары кусались. Может, я вообще холодная, не знаю. Понимаете, для меня главным был сам факт, что вот это — он. Да и сейчас мне все равно, с кем он спит. Если бы только знать, что я ему хоть зачем-нибудь нужна…
— Ты меня извини, — сказал Батышев, — но я здорово устал. Давай-ка ложиться.
Разговор был бесполезен. Он словно крутился в воронке, и после любых виражей все равно сползал к горлышку, к начальной точке, к тому, что она его любит и не может без него.
— Я вас обидела чем-нибудь? — с тревогой спросила Марина. — Вы не сердитесь, я просто дура, не умею слушать, мне многие это говорят.
— Да нет, — поморщился Батышев, — при чем тут обида? Просто сейчас я ничем не могу тебе помочь. Завтра поговорим, еще будет время. Стели и ложись. А я отлично высплюсь в кресле.
Марина принялась стелить постель. Движения у нее были виноватые.
— Вот, — сказала она, — ложитесь.
— Ложись, ложись.
— Давайте без глупостей, — попросила она и зажгла маленький свет. — Я пойду на кухню, а когда ляжете, еще посижу с вами. Пока не уснете. Ладно?
Минут через десять, когда девушка пришла и села на пол возле кушетки, она была совсем другая — притихшая и присмиревшая. И Батышев отчетливо ощутил, что спор кончился: она пришла слушать и соглашаться.
Он погладил ее по голове и произнес устало:
— Тебе ведь ничего не надо объяснять, ты все прекрасно понимаешь. Даже бог с ним, с унижением. Но ты держишься с ним рядом на тонюсенькой паутинке — на прихоти его жены. Может, ей просто забавно смотреть, как неудачливая соперница вылизывает кафель у нее в туалете…
Батышев поймал себя на том, что вновь начал доказывать то, что в доказательствах не нуждается. Он вздохнул и просто сказал:
— Беги, пока можешь.
— Раньше хотела замуж, — проговорила она задумчиво и грустно, — хотела детей. Да и сейчас хочу — хоть завтра родила бы, даже институт бросила. Но ведь пока от него совсем не отвыкну, ну какая я буду жена?
— Несколько лет. Это быстро не проходит.
— Если бы ребенок от него… Но на это он никогда не пойдет…
— Тот парень в Москве тебя любит?
— Очень. Вот уж он-то точно добрый. Без всяких сомнений.
— Надо разорвать этот круг, — сказал Батышев.
Она кивнула:
— Все. Я уже решила. Сама хочу. Ведь это может десять лет тянуться. А рожать когда?.. Эх, хоть бы летали завтра!
— Вот и умница, — сказал Батышев.
— Можно поцеловать вас в щеку? — попросила она.
— По-моему, даже нужно.
Уже засыпая, он слышал, как девушка шуршит книгами…
Спал он недолго, часа два наверное, и проснулся от скрипа шагов. За окном было серо и мутно. Марина стояла у двери в свой куртке с «Шикотаном» и сумкой через плечо.
— Не хотела будить, — сказала она. — Я вам записку написала. Ключ суньте под половик. Там кофе отыскался, я на плите оставила… Вы спите, я будильник завела.
— Разве пора? — удивился Батышев, еще не выбравшийся из сна. — Нам же к восьми.
— Я не полечу. Сдам билет. А на Южный — в шесть двадцать.
Он потер веки, проснулся окончательно и молча посмотрел на нее.
— Да, — сказала она, — назад.
Лицо у нее вновь было независимое и замкнутое.
Батышев не возразил.
Тогда она напоследок проявила вежливость: объяснила тоном беззаботно-холодноватым, начисто исключавшим всякую возможность дискуссии:
— В конце концов, мне всего двадцать один. Не так уж страшно. Даже если еще три года потеряю — ну и что? Другие вон и в сорок рожают…
Собственно, на том история и кончилась. Больше Батышев ее не видел. И их сентиментальный уговор — раз в год встречаться на острове во имя спасения души — постигла участь большинства подобных соглашений. Марина ему так и не написала. А сам он хотел, но постеснялся — взрослый человек девчонке, да, в общем, и повода не было, кроме элементарного любопытства, как там у нее повернулось. По въевшейся привычке все додумывать до конца он потом долго ломал голову над этой странной личностью и странной судьбой. В мозгу крутились привычные формулы: упрямство, безволие, инфантильность — хочу, и подай! Но потом откуда-то сбоку вдруг выплыла мысль, почти нелепая, но любопытная и неожиданно стойкая: во всяком случае, опровергнуть ее Батышев не сумел, хотя и старался.
Мысль была вот какая. Как зерну для нормального развития нужно не только тепло, но и холод, так и человеческому существу, чтобы вырасти здоровым и жизнеспособным, необходим в молодости не только опыт радости, но и опыт страдания. Чаши этой никому не миновать. Разница лишь в том, что сильный выбирает себе страдание сам, а на слабого оно сваливается, как кирпич с балкона. Есть, конечно, хитрецы, которым удается вообще избежать всякой сильной душевной боли, но и они не становятся исключением из правила: вся их пресная, осторожная, мелкая жизнь оказывается страданием в рассрочку…
Батышев вспоминал, как в чужом городе, в чужой квартире он убеждал угрюмую девушку не плыть по течению, взывал к ее гордости и разуму. Но, может, на самом-то деле все происходило наоборот — он уговаривал ее малодушно оттянуть неизбежное? А она, молодец, не поддалась и все-таки пошла навстречу страданию, как смелый первоклашка в грозный день укола первым, не дожидаясь вызова, подставляет лопатку под шприц…
Сам Батышев тогда все же слетал в Москву. Кстати, авоська с рыбой действительно не понадобилась — он хоть и вручил кету, но уже после, когда все было решено. В результате, как он и предполагал, у него стало чуть больше денег и чуть меньше времени, чтобы их тратить, — лоскуток собственной, свободной, только ему принадлежащей жизни усох еще на четверть или на треть.
Словом, счастливей Батышев не стал. Но не стал и несчастней. Положение его на факультете упрочилось, за полтора года удалось организовать две довольно интересных конференции, и легче стало проталкивать в аспирантуру способных и симпатичных ребят. Вообще административная деятельность оказалась приятней, чем он ожидал. А когда дочка кончила десятый и сдавала на филфак, не пришлось даже никого просить — все решилось как бы само…
Нет, жалеть было не о чем.
Лишь иногда Батышеву становилось беспокойно, зябко, и он вздыхал, что в ту хабаровско-московскую неделю, не остановившись, пробежал последнюю крупную развилку на своем жизненном пути. Спокойнее было думать, что колея, на которую его вынесло, — лучше. Он так и думал.
Конечно, хотелось бы знать, что осталось там, за поворотом. И жаль было, что та, другая возможность потеряна, вероятно, навсегда. Но Батышев, как человек умный, утешал себя тем, что вся наша жизнь, увы, на три четверти состоит из потерь.