— Штурман Жатков?!
Но зачем же так кричать? Тяжелораненому не все здоровые нужны. Голова в бинтах повернулась ко мне. Я узнал большие черные глаза, поддержал лейтенанта под плечи.
Вот так моя фронтовая жизнь, мои, теперь уже голубые, петлицы на гимнастерке, мой сухой паек вошли в эту историю. Я возвратился в хатенку, завязал мешок с харчами: до 206-го полка было еще далеко. И все посматривал, не покажутся ли огоньки на дороге.
А окна синели.
Ничего, синий цвет — это цвет надежды.
11
Командующий фронтом был недоволен Красицким — секретный пакет пропал, не дойдя до рук командира полка; Красицкий был недоволен всем полком ночных бомбардировщиков за то, что прислали такой экипаж, и в особенности — лейтенантом Синютой за его безобразный полет и за его разговор. Синюта был недоволен собой, всей своей жизнью.
Двое суток он сидит дома, в своей хате, где поселились было, как всегда, вместе с Жатковым: Синюту не брали на аэродром и, похоже, держали под домашним арестом до выяснения каких-то важных обстоятельств. Он выходил только в столовую. Там собирались летчики. И он был бесконечно рад, что видел их, слышал их приветствия и краткие скупые передачи новостей. На колонну вражеских кавалеристов, оказывается, делали налет самолеты соседнего аэродрома; туда вчера сел один наш У-2, ребята все рассказали. Штурмовики вернулись домой, израсходовав все патроны и снаряды, о штурмане они все знали (им сказали в штабе), но никто ничего разглядеть с воздуха не мог. Били по врагу до последнего выстрела, и только.
Теперь Синюта, сидя на продавленной скрипучей узенькой койке, берется за голову и думает, думает часами. Что там было на поле после штурмовки? Как сложилась судьба Жаткова? Если бы он остался жив! Ведь наши войска были совсем недалеко от Белгородского шоссе... Потом он начинает думать о себе, о своей жизни. И удивительно — на какую бы тропку он мысленно ни ступил, везде ему навстречу шагал веселый, радостный Жатков. Шел издалека — из самого Синютиного детства. Как будто Синюта знал его всю жизнь.
Все не оконченное человеком, который попал в беду, живет, как оборванные провода под напряжением тока, Синюте боязно было прикасаться к любой вещи Жаткова. У штурмана под подушкой, знал Синюта, лежит томик Лермонтова. Между страницами «Княжны Мери» заложено письмо из Саратова. Жатков получил его перед вылетом и, пробежав наспех, сказал: «Тебе привет». «Спасибо», — ответил Синюта.
Письма Жаткову приходили часто — длинные, веселые и пахучие. Они напоминали Синюте голоса той жизни, которую у него отобрала война.
За Жатковым стоял целый мир. Синюта всматривался в него, как в широкий окоем, но он, этот мир, дышал теперь на Синюту холодом и пустотой.
Двое суток. Тревожной мыслью вглядывался Синюта в третьи. Там начиналось что-то неизвестное. Он не пугался его — оно было в нем самом. Если Жатков мертв, он еще не знает, что сделает с собой. Ведь идею удара по колонне противника некоторые тоже могут истолковать при случае так, как им вздумается. Он высказал ее только генералу, только... Но как тот отнесется со временем ко всему этому?.. Синюта то и дело ставил себя на место Жаткова, там, в плену, и тогда казалось, что ему, Синюте, было бы легче, чем Жаткову, потому что Жатков был во всем слишком прямолинейным, любил только прямые маршруты, без обходных маневров.
Если бы я не искал того дома, где жил Синюта, меня бы, видимо, все равно послали туда; корреспонденты всегда поселяются на места тех, кто не вернулся из полета.
Синюта почему-то испугался при виде моей фигуры в полушубке и валенках.
— Значит, остался один?
Он откликнулся не сразу.
— Раздевайся, садись.
— Я принес тебе весточку.
Синюта расправил плечи, поднял голову.
— Я видел его.
Он молчал. Только зрачки голубых глаз расширились.
— Он просил передать тебе, что живой.
Взглядом и умом он напряженно искал в моем поведении фальшь. Он мог поверить только чистой правде.
— Он в очень тяжелом состоянии. Его отправили в Старый Оскол.
— Он живой?!
Синюта поднялся во весь рост, вскинул над собой руки. Ему нужен был простор — зачем над ним этот потолок? Его должен слышать весь мир!
— Живой!!!
Обнял голову руками и стоял какое-то время окаменелый. Пальцы рук впивались в тело. Затем упал, словно подкошенный, на постель.
— Он уже в госпитале, в Старом Осколе, — напомнил я.
Я должен был стоять над ним, как над малым ребенком, пока не выплачется.
О, эти темы боевого опыта... Когда через некоторое время я слушал разговор Синюты со своим командиром полка и отвечал им на их взволнованные расспросы, я радовался за обоих и вместе с тем жалел, что случай лишил нашу газету таких осведомленных авторов. Какие бы темы они сейчас подняли! Маскировка самолетов на аэродроме... Ориентировка в зимних условиях...
Летчик и командир полка собирались немедленно лететь в Старый Оскол.
12
Для Красицкого извещение из полка было неожиданностью. Неудачный полет «кукурузника» уже успел отойти на задний план.
Весть о Жаткове застала его как раз в то время, когда он вернулся с аэродрома, где базировались штурмовики. Он еще не успел прийти в себя после поездки — из полков генерал всегда возвращался сильно взволнованным. Он принимал близко к сердцу каждую неполадку, вникал во все сложности боевой работы, натыкался с ходу на неразрешимые проблемы и бушевал.
Летчики генерала Красицкого... Генерал всегда летел впереди всех эскадрилий и полков, хотя и не поднимался в воздух на боевых машинах. Возвращаясь в штаб, он как бы всходил на возвышение командного пункта, откуда было видно все вокруг. Перед неустанным взором и в памяти его держались только движущиеся, живые цели, только настоящая сила. Все остальное забывалось.
— Чаю!
Чай, конечно, был горячим. После холода он возвращал генералу тепло дома со всем его возможным уютом.
— Товарищ генерал, к вам капитан Полоз.
— Дайте мне хоть дух перевести.
Это была его обычная фраза. Когда он к вечеру возвращался с переднего края, где весь день следил за воздушными боями, она звучала как укор.
— Вызывайте начштаба. Немедленно!.. Пусть входит, кто там.