С горечью, не имевшей для него сравнений, он должен был признать, что он уже не тот солдат и вояка Оноре, который пришел из провинциальной Турени, чтобы овладеть Парижем. Скорее он напоминал себе генерала в отставке, ворчуна, недовольного и привередливого. Но то, что он мог распознать в себе неисчислимые недостатки, оставляло в сердце веру в значительные перемены, призванные вернуть неукротимость и задор.
Все это вспомнилось, растревожив сердце, в метельные верховненские вечера и ночи. Стлался снег за окнами. Мела пурга. Мороз расписывал стекла причудливыми и обманчивыми узорами. Стонал по ночам лес вокруг замка. Плакал отчаянно и безнадежно степной ветер. Тосковала душа в поисках спасительного утешения. Он брался за перо и бросал его, испуганный утратой мыслей, выношенных на протяжении лет. «Письмо из Киева» осталось в перкалевой папке. Недописанное. Не хотелось и думать о нем.
И сквозь пургу навстречу ему плыли парижские дивные ночи, осторожный и вдумчивый Цезарь Бирото склонялся над его постелью и рассказывал о своем величии и падении. Тихая, испепеляющая мука светилась в его глазах, и Бальзак возненавидел эти глаза и не мог без страха заглянуть в них. Герой ни о чем не спрашивал и ни в чем не упрекал. Он только напоминал о днях своего рождения.
Бальзак вспомнил: ноябрь 1837 года, редакция «Фигаро» торопит, надо спешить, а написано всего несколько страниц «Цезаря Бирото». Это были лихорадочные ночи, бумага покрывалась путаным узором букв, написав десяток страниц, он тут же отсылал их в типографию «Фигаро».
В типографии царило смятение. Никто не в силах был разобрать написанное Бальзаком. Буквы громоздились над буквами, видно было, как бегала его рука по бумажному полю, как молниеносно мелькали мысли. С огромным напряжением угадывали слова, набирали и оттиски гранок посылали тотчас же Бальзаку.
Он безжалостно правил написанное, и вскоре узкие чистые полосы бумаги по обе стороны текста покрывались новыми добавочными фразами, целыми эпизодами. Он успевал написать новые главы и выправить старые так, что и они, собственно, становились новыми. В эти ночи и дни он не выходил из своего кабинета, не видел никого, кроме посыльных из типографии, черный кофе, как упоительный источник, укреплял его и прогонял сон.
Увлеченный, он не замечал, как ночь сменяла день, не видел, что происходит за окном, хорошая погода там или дождь, и свечи в подсвечниках горели круглые сутки. В эти часы, которые теперь представлялись трудной и победоносной войной, он ни разу не вспомнил Эвелину и не раскрывал писем, полученных от нее.
Цезарь Бирото жил с ним в одной комнате, и он понимал, что если хоть на минуту забудет о своем герое, тот не стерпит дерзкой измены. Бальзак не изменил.
Пятнадцатого декабря в «Фигаро» появился фельетон под названием: «Злосчастья и приключения Цезаря Бирото, прежде чем он появился на свет». Из этого фельетона тысячи читателей узнали, как работал Бальзак, и он сам прочел фельетон не без удовольствия.
Это были чудесные дни. Одни только воспоминания о них могли утешить Бальзака теперь. Голубой потолок в будуаре Эвелины и безоблачные улыбки розовых амуров на нем звали к покою и беззаботности.
Еще не произошло серьезного и последнего разговора, а он уже знал, что пора собираться в путь. Они проводили вечера вместе в ее голубой комнате у камина. Он сидел в кресле напротив Эвелины, закутав ноги в тяжелый английский плед, и слушал ее рассказы. Ганна, гостившая в Верховне, не мешала им. Она приходила, только когда ее звали. Статная и красивая, с лебединым изгибом шеи, в белом пенистом платье, она как будто и в самом деле плыла на сказочных волнах, и Бальзак с завистью наблюдал эту чарующую молодость. Все они ждали приезда Мнишека, а тот все не приезжал, задерживался почему-то в Вишневце.
Но Кароль Ганский, узнав стороной об истории с молодой корчмаркой, поспешил намекнуть Эвелине. Он захлебывался от радости, получив наконец возможность потешиться над чванливой свояченицей. А она выслушала его спокойно. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, только спросила:
— Это все? Ну что ж, лучшего от вас я и не ожидала, вы только и способны на сплетни.
Но через день Эвелина послала в Бердичев за Гальпериным.
Банкир приехал утром на следующий день. Его подвезли к служебному флигелю, и он около часа ждал, прежде чем был позван во дворец. Там он еще полчаса просидел в библиотеке на втором этаже.
Утонув в глубоком кожаном кресле, он осматривал стены, заставленные высокими, до потолка, полными книг шкафами. Посреди комнаты на столе стоял огромный глобус. Все здесь было знакомо Гальперину. Он даже непринужденно улыбнулся. В конце концов он имел право на такую вольность. Все в этой комнате — и книги, и глобус, и прекрасные картины на мифические сюжеты, как и вся мебель в нижних комнатах, — все попало сюда через его банкирскую контору. Если бы понадобилось, он мог вспомнить номера всех таможенных документов и квитанций.
Исаак Гальперин помнил все. В дороге он задумался: с чего это вдруг он так спешно понадобился графине? Давно уже не звали его в Верховню.
Эвелина была в часовне. Склонив колени, сложив руки и касаясь пальцами подбородка, она горячо молилась. Возведенные на спасителя глаза были исполнены мольбы. Лампадка горела тускло. В часовне было холодно и пахло плесенью. Эвелина прошла из часовни во дворец подземным ходом. Марина шла впереди со свечой в вытянутой руке. Графиня появилась в библиотеке неожиданно. Реб Гальперин только успел размечтаться. Он вскочил. Низко поклонился. Ждал. Эвелина села. Он продолжал стоять, ожидая приглашения.
— Я вызвала вас, господин банкир, — она никогда не называла его по фамилии, — по очень важному делу. На днях мсье Бальзак собирается выехать за границу. Надо позаботиться, чтобы все было хорошо.
— Слушаюсь, пани. — Гальперин снова поклонился.
— Садитесь, наконец пригласила Эвелина.
Он осторожно опустился на краешек кресла, готовый в любой момент вскочить вновь.
— Я еще хотела спросить…
Эвелина подняла голову и посмотрела банкиру в глаза. Она не торопилась спрашивать. Гальперин мгновенно догадался, но ни одним движением не обнаружил этого, притворяясь недогадливым.
— Я хотела спросить, — повторила Эвелина жестковато, — правда ли то, что говорят о графе Мнишеке?
— Что имеет в виду ясновельможная пани?
Гальперин встал. Эвелина указала ему на кресло, он подчинился, сел.
— Вся эта история с какой-то корчмаркой. Говорят, все это произошло не без вашего участия.
Нет. Сидеть действительно трудно. Кто же донес обо всем этом графине? Ах! Вероятно, Кароль. Узнает Мнишек, и будет дело! Гальперин разгладил борта сюртука. Он повел речь осторожно, раздельно выговаривая каждое слово, точно взвешивая убедительность его.
Частица правды в этом слухе есть. Но не все. Далеко не все правдоподобно. Он тоже кое-что слышал. И если их светлости угодно, он приложит усилия, чтобы, не теряя времени, разузнать обо всем подробно. Тогда он сможет сказать что-нибудь определенное, а так, кроме сплетен… да, кстати, он совершенно непричастен к этой истории, здесь какое-то недоразумение.
Гальперин умолк. Он ожидал, что скажет в ответ Ганская. Она не торопилась. Что ответить этой хитрой лисе? Подняться с кресла, выгнать его вон одним мановением руки либо приказать Жегмонту взять его на конюшню и отодрать как следует или затравить собаками? Она забавлялась подобными мыслями, и это успокаивало ее. Но через мгновение Эвелина поняла, что ни того, ни другого, ни третьего она не может себе позволить. Вот застыл перед нею он, банкир Гальперин, смиренный и угодливый, но за этой внешней покорностью кроется кое-что, чего обойти и забыть нельзя! И Эвелина, поднимаясь, сухо, сдержанно и спокойно говорит:
— Имейте в виду, мне желательно, чтобы все это прекратилось. Эти слухи, если они даже неправдоподобны, не должны дойти до Ганны, и графу Мнишеку надлежит знать, что мне кое-что известно. Учтите это и примите меры.
Исаак Гальперин тоже стоял. Он внимательно выслушал графиню. Как всегда, он только поклонился.