— Только помани, подружка, тут же прибегу, — подхватила давно уже всякий бег забывшая Кумешбике.
Снова сели за стол, поужинали, долго пили чай. Простые крестьяне, они знали, каковы бывают грех, добродетель, совесть, расплата, что хорошо, что плохо, оттого и ругать кого–то, винить и проклинать, выискивать младенцу родню и всякие пустые догадки строить не стали. Коли явился миру новый человек, принять его надо уважительно и без жалоб. Но Каш–фулла, знавший в Кулуше каждый дом от завалинки до трубы, сразу понял, что дитя из другого урочища, из чужого гнезда. Потому как взял на руки, так лебедушкой маленькой и назвал. Увидев же льняные волосы и голубые глаза, уверился в своей догадке. Впрочем, по нынешним временам не очень–то угадаешь, прохожих да проезжих нынче стало много.
— Имя уже нашли? — спросила Кумешбике, ей вдруг загорелось помочь искать имя.
— Еще не думали. В записке сказано «имени нет», — Каш–фулла достал из кармана кителя тот листок.
— Ты же, Кашфулла, как вошел, так и сказал: «Вот, лебедушку тебе маленькую принес». Красивое имя — Аккош. Есть в Кулуше Хандугас — Соловушка, будет и Аккош — Лебедушка.
— А что, и волосики льняные, и лицо белое, — обрадовалась Кумешбике. Очень нравятся ей имена, каких ни у кого больше нет, и чтоб красота их была открытая. Скажем, Ал–ма — яблоко, Хурма — ну, это и так понятно, Йондоз — звездочка, Карлугас — ласточка, Шафак — заря вечерняя. У своего имени первую половину — Кумеш — серебро, она тоже любит больше.
— Ну, а мужчины что молчат?
— Кхм… пожалуй… Повторять почаще, так и привыкнешь, — стал прикидывать Курбангали, как тут к суждению жены подладиться.
— К словам женщин тоже прислушиваться надо, ровесник, я согласен, — одобрил имя Кашфулла.
— К лицу имечко, как раз. Ты и сама, Гульгайша, ну, впрямь как прародительница наша Марьям, не зачав, с ребенком оказалась, — хихикнула было Кумешбике. Но Курбангали такое подшучивание жены не понравилось. Себя бы знала. Будто у самой детишки, как яблоки с яблони, падали.
— Не та мать, что родила, а та, что вскормила. Енге сегодня помолодела вся, — сказал он.
С этого дня замкнутый, с медленным, строгим взглядом Кашфулла на глазах изменился,, как–то открылся весь. Только сумерки — спешил скорей домой; мальчишек своих даже в колыбельке не укачивал, а тут ночью вставал, плачущего младенца на руках убаюкивал; девочка голову начала держать — с груди не спускал, на четвереньках пошла — на колени стал сажать. Даже когда первый раз на ножки стала — за крепкий указательный палец отца держалась. Поначалу глаза девочки были голубые, потом перешли в густую синь. Уедет куда–то Кашфулла, один только день этих глаз не видит — и уже сердце не на месте. Гульгайша к дочери привыкала дольше. Что–то мешало ей сразу принять девочку своей. Оттого, видно, что телом ее не выходила. А тело не льнет — и душа в оковах. Но однажды на рассвете заплакала девочка в колыбельке отчаянно — у Гульгайши словно трещинка пробежала по сердцу. И жалость к ребенку в этот миг стала любовью.
Младший сын Зулькарнаевых, последняя кровиночка, он в тот год заканчивал в Калкане десятый класс, от сестренки пришел в восторг:
— Вот это номер так номер! — радовался он. — А голос–то какой! Я только в аул вошел, сразу с Нижнего конца услышал. Правда, мама!
Росла Аккош и все крепче отца с матерью привораживала. Брат уехал в город учиться — и осталась в доме отрада, один свет в окошке. Послушная, ласковая была девочка, белолицая, беловолосая, с густою синью в глазах — соседка Минзада ее с магазинной куклой сравнивала, видела как–то в городе такую.
Однажды Аккош чуть не ввергла отца с матерью в великое горе. И только ли горе…
В лето, когда исполнилось дочке три года, Зулькарнаевы пошли косить в самый дальний пустынный угол поймы Са–тырлы, где лесхоз выделил им участок. Аккош по дороге умаялась, укачалась и заснула. Положили ее в тени арбы на краю луга, а сами, звеня на весь свет, проширкали брусками косы и вошли в густую траву. Косить Кашфулла был не мастак, однако вот так, вдвоем с косой, идти само по себе праздник, только раз в году и бывает. Сначала муж двинул вперед, но прошли немного — и жена принялась подшучивать:
— Отхвачу ведь пятку, медведь, иди сзади.
Они поменялись местами. Еще вида не потерявшая, статью крепкая, в движениях все такая же быстрая, Гульгайша, только сорок минуло ей, так легко, так красиво ведет косой, будто не тяжелую работу исполняет, а широкими саженками плывет. Смотрит Кашфулла на жену и словно в первый раз видит ее, налюбоваться не может. Она же мужнин взгляд спиной своей, шейными прожилками чует и еще задорней ведет косой. Чистое колдовство: ребенок, которого муж с женой не зачинали, не вынашивали, не рожали, вдруг взял и омолодил их. Пройдет коса по траве, срежет с шипящим свистом — взж–взж–взж — а Кашфулле в уши слова бьются: «люблю все, желаю, люблю все, желаю». Должно быть, сердце у желанной так шепчет. Если в звоне косы такое слышится, значит, и муж в свои пятьдесят еще вконец не остыл… А жена–то! Какая легкая, красивая, горячая, какая любимая у него женушка!
Так косили они, порою прислушиваясь к ребенку. Тихо, ни звука. Но вздрогнули оба, глянули друг на друга. Страх охватил их разом, отбросили косы и побежали к арбе. Отцов китель, на котором лежала дочка, был пуст. Сначала на лугу и поблизости от луга искали, звали. «Аккош! Аккош!» Потом бросились в лес, разбежались в разные стороны. «Аккош! Аккош!» Девочка не откликалась. В густом кустарнике в двухстах шагах от опушки Кашфулла наткнулся на волчье логово. Рядом — целый выводок, пятеро волчат играют, кувыркаются друг через друга. Маленькие еще, позже обычного родила их мать. Между резвящихся хищников с важным видом расхаживает Аккош. Одного за хвост потянет, другого погладит по спине. Кашфулла, чуть не задохнувшись, бросился к дочери. Волчата, поджав в испуге хвосты, рассыпались кто куда, а потом один за другим шмыгнули в логово. Старшие волки в то время были на промысле, вернее, перед ночной охотой отправились на разведку. Прижав дитя к груди, серый как пепел, отец закричал что есть мочи:
— Гульгайша!
Жена откликнулась где–то поблизости.
— Нашел! Ступай к телеге, — сказал Кашфулла.
Когда они сошлись, сказать, где он нашел дочку, у Каш
фуллы не повернулся язык, пожалел жену. Бросил коротко:
— Там, в чащобе нашел. Гульгайша расплакалась:
— Как ты нас напугала, доченька! Что же ты там делала?
— С собачками играла. Одна меня в нос лизнула.
— Какие еще собачки?
Только тогда Кашфулла рассказал о грозившей их дитю погибели. Жена обняла ребенка и всхлипывала долго.
— Аккош моя! Заблудившаяся моя лебедушка!
— То–то, как подъехали сюда, лошадь все фыркала. Видишь, и сейчас уши топорщит, — сказал Кашфулла.
Сторожкое животное всегда чутье свое держит на взводе, а человек беспечно полагается на ум, вот и попадает в беду. А лошадиная порода в этих случаях всегда начеку.
Тут из леса донесся истошный, перекрученный яростью волчий вой. У хищника этого повадка есть: как почует, что его детенышей коснулась человеческая рука, становится как бешеный. Заодно и своевольное потомство кару свою получает.
Какая уж тут работа, после такого страха… Запрягли косари лошадь и в самый разгар дня отправились домой. Назавтра Кашфулла с Курбангали взяли два ружья и подкрались к волчьему логову. Но умные звери бросили свои оскверненные человеком владения и посреди ночи ушли в другое урочище.
Ни когда косили, ни когда копнили, волки больше голоса не подавали. Но страх и тревога в сердцах жены и мужа остались навсегда.
Беспечально росла Аккош. Залетали к ним всякие слухи, но простой и ясной жизни этой семьи омрачить не могли. В ауле — что в доме, где ребенок есть, секреты не держатся. Однажды прибежала с улицы Аккош, прильнула к матери.
— А зачем эта Зубаржат найденышем меня назвала? Гульгайша растерялась. В первый раз спросила дочка.