его красный, наполненный жидкими бесцветными бриллиантами жезл в рот. Схватив его мягкий член пальцами, я быстрыми движениями стал поднимать и опускать крайнюю плоть, и он превратился в дрожащую на ветру ель, роняющую теплый снег. Под крышей, под нашими влажными телами сидели летучие мыши. Сено шуршало. В тот момент, когда над перекрестьем построенной в форме креста деревни скрестились молнии, он выпустил сперму в мой рот. Я склонился над его бедрами, приподнял его яички и вдохнул аромат его чресел. Он задрал вверх широко расставленные ноги, и я проник языком в его заросший белыми волосками анус. И хотя Якоб уже больше десятка лет мертв и гниет в жирной кладбищенской земле Камеринга, я все еще чувствую на небе вкус его семени. До конца дней своих я буду носить в своих кишках его сперму. Стоя над свежей могилой Якоба, я прислушивался к тому, как волнуется скотина в стойле его отца. Я больше не знал, принадлежит ли мне тело, которое смотрит моими глазами на могилу друга, я больше не знал, со мной ли его мертвая плоть или то, что у меня под кожей – мясо зверя. Воспитанный в католичестве ребенок вновь проснулся во мне, в моем теле, в моей крови, в моей душе и завладел мной. Бог моего детства заповедал мне встать на колени перед могильным холмом Якоба и прижать к лицу землю с его могилы. Он приказал мне пойти на сеновал священника и повеситься, чтобы вслед за Якобом попасть либо на небеса, либо в ад, в огне преисподней склониться над бедрами Якоба и зубами оторвать пуговицы с его смертной рубахи. Приказал бы он мне убить Якоба в пламени преисподней, я сделал бы и это. Пошел дождь, я почувствовал острый запах кладбищенской земли, будто мертвое тело Якоба, пролежавшее два дня с телом Роберта в файстритцком морге, начало пахнуть. Два дня спустя после его похорон в предрассветной мгле, когда еще не было слышно петушиных криков, я взял венки с его могилы и, читая имена на лентах, положил венки к дверям тех, кто их покупал, за соучастие в смерти обоих семнадцатилетних. Боюсь, что родители Якоба, десятилетиями тупо молившиеся Распятому, не проклянут его даже в том случае, если умрет еще один их ребенок, ибо так решено в Высшем Совете, так лучше, а раз так, значит, нужно это принять! Так было написано в некрологе Якоба. Всякий раз, видя на улице кого-то похожего на Якоба, я вздрагиваю, иду за ним, обгоняю, поворачиваюсь, чтобы убедиться в том, что это не Якоб. Иду ли я на дискотеку в Берлине или Риме, я смотрю на каждого с похожей прической или фигурой и не спускаю с человека глаз, стараюсь заговорить, чтобы понять по голосу, не Якоб ли это. Я не знал, выросла ли куколка и личинка черной бабочки, которую я видел на могиле Якоба, из его гниющего тела, но, несмотря на это, я поймал ее как раз в тот момент, когда она хотела вспорхнуть на кладбищенскую стену, и отдал ее препаратору, чтобы он поместил ее в смолу. Сидя на постели, я представляю себе, что Якоб обнаженный лежит на смертном одре, и меня не хотят оставить с ним наедине. Его мать заслоняет его. Обнаженный труп ее сына принадлежит только ей, теперь он вновь принадлежит ей. Голым произвела она его на свет и теперь он снова лежит перед ней, больше и старше, но снова с синим лицом, с синими ногтями, с синими странгуляционными полосами на шее, поминальные свечи тускло освещают его обнаженное мертвое тело. Его мать становится на колени перед его кроватью и, плача, молится. Она склоняется над его чреслами, вдыхает их запах, берет в рот его член и хочет высосать остаток спермы из его яичек, измазать ею свое влагалище, чтобы вновь зачать и родить его от его семени. Возможно, он снова – эмбрион, тащащий за собой белый детский гроб и растущий во мне месяц за месяцем до размеров моего тела, пока его голова не упирается изнутри в мою черепную коробку, наконец раскалывает ее, и его лоб показывается из моего раскрытого черепа. Его глаза медленно раскрываются. Скоро будет пятнадцать лет с того дня, как он повесился на телячьей веревке. Его родственники будут есть марципановый гроб со взбитыми сливками, сделанными из молока, надоенного его родителями от их коров, стоящих в стойле возле кладбища. Я должен сообщить им, что за год до памятного дня нужно каждый вечер зажигать свечи на его могиле, а также до поздней ночи или, возможно, даже до раннего утра оставлять горящую электрическую лампочку перед родительским домом, чтобы Якоб, когда воскреснет, сразу же увидел бы, где его дом, и постучал костлявой рукой в дверь родительской спальни и спросил, может ли он пожить еще четыре года, чтобы затем еще раз набросить телячью веревку на ветку дерева и испытать ее на прочность, потому что предсказатель сказал ему – вы помните, – что ему будет три раза по семь лет, не больше, а в конце концов он покончил с собой в семнадцать лет: «Мама! Мне все равно не будет больше двадцати одного!» Но, возможно, его родители все это время зажигали свечу на липкой от дождя кротовой куче его могильного холма, чтобы сказать прихожанам сельской церкви и кладбища, что в этой деревне живет мать, которая каждый вечер держит на коленях своего более десяти лет назад умершего похороненного сына и хочет подсказать ему слова нашей простой детской молитвы, которые он может повторять за ней ломаным голосом, заплетающимся языком смерти: «Ангел-хранитель мой вразуми меня, пребудь со мной в нужде моей и избави меня от греха и десницей твоей введи меня в Царствие Небесное, Аминь!» Первые семнадцать лет своей жизни Якоб провел на земле. Следующие семнадцать лет своей жизни он проведет под землей. Ему будет тридцать четыре года. Будет ли у него к тому времени семья, дети, один из них еще через десять лет, вместе со своим другом, которого бойкотировали односельчане, повесится – с епископской тиарой на голове – на сеновале камерингского священника? Прошлой зимой в одиннадцать вечера, вооружившись карманным фонариком, я пошел на деревенское кладбище и осветил памятную доску умершего священника Франца Райнталера и могилу Якоба. Она была так сильно занесена снегом, что мне пришлось разбить целый смерзшийся сугроб на его могильном камне, чтобы прочесть его имя. Через заднее окно я попытался осветить внутренность церкви, но не увидел ничего, кроме вечного света, который горит уже несколько десятилетий слева от алтаря, рядом с ризницей. Я так долго светил в лицо деревенскому распятию, стоящему напротив бывшей школы, пока меня не испугал крик вороны. И я пошел дальше, утопая в рыхлом снегу, вдоль продольной планки построенной в форме креста деревни, по обледенелому мосту через ручей к родительскому дому.

Стер ли я из памяти мою родную деревню Камеринг? Я вижу лишь все еще дымящийся вулкан, извергшийся много лет назад и оставивший в моих внутренностях только небольшие, слегка дымящиеся кучи пепла. Я вижу лишь дыру между Маннтбрюккеном на западе и Айфельдорфом на востоке, Трагайле на юге и Ферндорфом на севере. Ребенком я верил, что упавший в кратер вулкана окажется в африканской деревне, построенной в форме креста. Я вновь увижу моего отца, но уже негром, мать – негритянкой, моих братьев и сестру, равно как и Якоба с Робертом, двух семнадцатилетних негритянских юношей, повесившихся на сеновале священника в моей родной деревне. После двойного самоубийства Якоба и Роберта я поехал в Рим и хотел спросить у папы, может ли он помолиться за них. Я вломился в родительский дом Якоба, затем в его комнату и украл оставшуюся от него одежду. Держа в руках его измазанные коровьим навозом рубаху и штаны, я стоял перед папой и кинул ему под ноги окровавленную телячью веревку, на которой повесились оба юноши.

Родители нашли в каринтийской сельской газете объявление об организации отдыха крестьянских детей в Нижней Каринтии. За день до своего отъезда я зашел проститься со священником Францем Райнталером и его служанкой Марией. Мы сидели в освещенном солнцем саду, перед нарисованным на стене дома образом Девы Марии, и он дал мне пятьдесят миллионов. «Чтобы ты мог себе что-нибудь купить!» На вокзале в Виллахе, сев в автобус, чтобы ехать дальше, я увидел, что провожавшая меня мать впервые заплакала обо мне. Пока отправлялся автобус, другие матери и отцы махали своим детям рукой. Моя мать прижимала к лицу платок и затуманенным взором смотрела поверх белого матерчатого лоскутка. Часто, когда я пропадал в деревне, мать и сестра безуспешно искали меня. «Он будто сквозь землю провалился!» Если я по полдня пропадал в деревне, в лесу, на реке или на кладбище среди могильных крестов и памятников, мать кричала, когда я появлялся: «Где ты шлялся!» Часто я скрывался в кладбищенском склепе за лопатами и костями, в излучинах реки и чаще леса, в сене, порой я больше часа лежал под кроватью в нашей общей детской. Когда мы хотели, чтобы мир забыл о нас, мы, Нанзль Айхольцер и я, по шею зарывались в вязкий песок над подземными ключами, впадавшими в затоны Драу. Солнце жгло наши лица, а нашим ногам становилось все холоднее и холоднее. По полчаса мы выдерживали, часто дрожа всем телом, прежде чем раскопать друг друга.

Ребенком я иногда бил скотину, потому что, с одной стороны, это были любимые животные отца – я хотел бить их телячьей веревкой, – а с другой стороны, я был настолько связан с животными, что меня ранило, когда они не могли мне отвечать на человеческом языке. Я еще помню, что не приятно было смотреть, как, вытянув вперед руку, вдоль покрытой инеем колючей проволоки шла батрачка, а ей навстречу бежала скотина и лизала ее скрюченные солоноватые пальцы. И если бы эта деревня могла воплотиться, подняться и оставить после себя в долине Драу огромную дыру, и если бы эта воплотившаяся в образе Иисуса деревня со всеми ее жителями, домами, стойлами, сеновалами и даже могилами могла бы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату