В тот момент отец неожиданно тихо сказал: «Это Галицкий, лучше я сам открою», и стал пробираться к выходу.

Я дала ему дорогу, а сама спряталась в глубь комнаты. Мне не хотелось сидеть близко к Галицкому. Я слишком хорошо знала себя, чтобы понимать — удержаться от столкновения с ним мне будет крайне трудно. Я боялась, что негативные эмоции будут написаны у меня на лице, поэтому пропустила тот самый момент, когда отец вернулся в комнату вместе с Галицким. Я чувствую, что в этом месте должна описать, как он выглядел, и несколько раз пыталась это сделать, потом бросила.

Из-за того что я знаю, что было дальше, у меня выходит какой-то «ангел смерти», хотя в тот момент даже для меня это было не так, не говоря уже об остальных. Для них этот мрачноватый лысый старик был гонимым героем. Конечно, они не во всём разделяли его убеждения, возможно даже не были как следует с ними знакомы, но сам факт, что его преследуют за убеждения, создавал ему мученический ореол. Что ж, в чём-то они были правы, ведь чтобы сделать то, что сделал он, и в самом деле нужно немало мужества. И тем не менее, я не могу его простить. Ведь для того, чтобы быть героем, мало одного мужества, нужна ещё и человечность.

Я помню, как во время знакомства я привстала, не без усилия изобразив вежливую улыбочку, и потом попыталась вновь стать незаметной, отвернувшись к окну. Закат уже догорел, и от этого за окном стало холодно и неприютно. Но ветра не было, и это меня успокаивало. Не знаю зачем я прижала ладонь к холодному стеклу, и в неё стал просачиваться холод с улицы. Через минуту я отдёрнула руку и обернулась в комнату. Мама уже включила свет, и от этого комната показалась такой уютной, что я невольно улыбнулась. Как хорошо жить на свете! В ту минуту мне не верилось, не хотелось верить, что кто-то может разрушить эту жизнь.

А Галицкий тем временем рассказывал, какая замечательная жизнь на Западе. Когда его, как он выразился, «вытурили из страны», он сперва жил во Франции, а потом в Америке. Он вдохновенно рассказывал, как мало бюрократических процедур надо было пройти, чтобы зарегистрироваться во Франции. «За один день нам с женой удалось оформить все необходимые документы. Здесь нам для того же самого потребовалось бы недели две хождения по чиновничьим кабинетам». В данной ситуации он скорее добросовестно заблуждался, нежели сознательно лгал, ведь зелёную улицу ему дало имя диссидента. Простому иммигранту едва ли пришлось бы там сладко.

Далее он перевёл разговор на чистые улицы и красивые витрины при полном отсутствии дефицита. Мне страшно хотелось вставить что-нибудь на тему безработицы и кризисов перепроизводства, но я молчала. Я боялась опять быть поднятой на смех. Ведь кто он и кто я? Я — двадцатилетняя девчонка, ещё не знающая жизни и чересчур наивная. Пусть на самом деле это не совсем так, но я так выгляжу. А он — старый и опытный человек, гонимый и страдавший, и потому каждое его слово априори имеет больший вес, чем моё. У меня заведомо проигрышная позиция.

Тем временем зашёл разговор о том, почему Галицкий так задержался. Он объяснил, что вынужден был отрываться от хвоста из КГБ, у него, мол, глаз на такие вещи намётан. При этом он выразительно подмигнул.

— А Вы не боитесь, что они вас всё же выследили? — встревоженно спросил W., и по комнате как будто пробежал холодок. Я почти физически ощутила сгустившийся страх. Для всех них не было ничего страшнее. Конечно, в реальной жизни они едва ли когда-нибудь сталкивались с КГБ, но именно это и внушало такой страх. Ведь больше всего боятся неизвестного. Хотя вслух этого никто не говорил, но молчаливо подразумевалось, что в любой момент может распахнуться дверь и в комнату вскочат работники КГБ с пистолетами. После чего всех или немедленно перестреляют, или же арестуют.

Молчание длилось где-то полминуты. В это время Галицкий решался, говорить или не надо. Потом он лукаво усмехнулся и всё же сказал:

— На сей раз они потерпят фиаско. У меня есть от них верное средство.

— И что это? — спросил мой отец.

— Сейчас не скажу. Секрет. Здесь вполне может быть их агентура.

— Ну, здесь стукачей нет, — сказал мой отец, хотя в его голосе не чувствовалось уверенности.

— Как знать. Ведь у нас каждый третий стукач. Софья Власьевна постаралась сделать нас такими послушными, — в каждом слове сквозила злая ирония, — чтоб даже и полразговорца ни-ни. Когда меня в тот раз арестовали, мне вообще 14 лет дать хотели. Я их спрашиваю: «За что такой срок? За убийство не всегда столько дают». А они в ответ: «Убийца — что! Он своё дело уже сделал. А вас даже и посадишь, так всё равно ваши песни против власти агитируют».

Мама бросила выразительный взгляд в мою сторону и сказала:

— Видишь, комсомолка, что твоя любимая Советская власть творит.

— Ну, это как у Крылова, — ответила я.

— При чём здесь Крылов? Нельзя так с людьми обращаться.

— Да у него просто басня есть такая. Наизусть не помню, но суть в следующем: в аду, в котлах, кипят разбойник и писатель. И под писателя подкладывают больше дров. Тот, понятное дело, возмущается. А ему объясняют: мол, разбойник своё дело уже сделал, он, как умер, так никого уже убить не может. А из-за твоих книжек по всей стране кровавый кавардак.

— В ответ я могу лишь повторить Солженицына: «Я заранее объявляю преступным любой суд над Русской литературой, над любой книгой, над любым автором, над любой свободной мыслью».

Я фыркнула.

— Почему Вы смеётесь?

— Потому что если бы политическая власть оказалась в руках у Солженицына, то была бы такая цензура, что Советская власть показалась бы ещё мяконькой.

— Почему Вы так думаете?

— Потому что идеальная страна его воображения — царская Россия, а в ней Вы сами знаете, что было.

— Давайте, лучше не будем о политике, — вмешалась в разговор моя мама.

— Но ты же сама начала.

— Ладно, молчу, молчу.

На этом разговор на некоторое время прервался, Галицкий углубился в свою тарелку, а потом мы перешли к песням.

Пока шли песни, не связанные с политикой, я сидела, молчала и слушала. Надо сказать, что положенные на музыку, его стихи не вызывали такого замогильно-замораживающего эффекта. Одна песня мне даже понравилась. Это была баллада о короле. Этот король не знал ни любви, ни наслаждений, а знал только одну войну, к которой его болезненно тянуло. Баллада оканчивалась словами, что надо попытаться понять этого короля, но не становится таким, как он. Самое забавное, что последние слова можно было отнести к нам с Галицким. Чтобы победить своего врага, мне нужно было его понять. Но увы, его истинные намерения я разгадала слишком поздно, когда поправить уже ничего было нельзя… А тогда, я помню, перед этой песней он сказал: «Главное — никому не сделать бо-бо». У меня тут же возник вопрос: как совместить сей гуманистический императив с фразой «лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик» и пренебрежением к советским людям-тараканам? Но в тот момент я не решилась задать его вслух и продолжала сидеть молча.

Так продолжалось до одной песни, в которой злобно осмеивалось наше прошлое. Многочисленные цитаты из братьев Покрасс, Лебедева-Кумача и других советских поэтов 30-х перемешивались с многочисленными аллюзиями на ГУЛАГ, куда отправляли за пресловутые «полразговорца». А кончалась песня словами про акына, который «в российском просторе о батыре Ежове поёт». Из этого следовало, что раз тогда были репрессии, то все песни тех лет, те самые, что «строить и жить помогают» ничего не стоят и ничего не заслуживают, кроме сплевывания… Я поняла, что не могу больше молчать. Всему же есть придел. Не знаю, как я отважилась, со мною никогда такого не было, ни до, ни после, но я встала и громко сказала:

— Вы… Вы не имеете права!

Молчаливая растерянность, недоумение, испуг были мне ответом.

— Нельзя смеяться над людьми, которые жили в те годы. Мы им обязаны всем, даже жизнью. Ведь если бы они тогда не построили могучего государства, не победили в Великой Отечественной войне, то что

Вы читаете Игра со спичками
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату