– Ах, это сон! Не может быть! – шептались зрители.
В это время оркестр на танцевальной площадке заиграл, вместо новой интродукции, вальс-фантазию Глинки, которой заслушивались, вместо кружения, но нашлись и пары, с упоением отдавшиеся звукам полета и любви.
«Бал продолжался до поздней ночи, или, лучше сказать, до самого утра, – писал Лорер. – С вершины грота я видел, как усталые группы спускались на бульвар и белыми пятнами пестрили отблеск едва заметной утренней зари.
Молодежь также разошлась. Фонари стали гаснуть, шум умолк…»
Лермонтова с его кузиной провожали молодые люди с фонарями, как писала в письме Екатерина Григорьевна, «один из них начал немного шалить. Лермонтов, как cousine, предложил сейчас мне руку; мы пошли скорей, и он до дому меня проводил».
В чем выражалась шалость молодого человека, из-за которой Лермонтов пожелал увести кузину, неизвестно, но, возможно, это было проявлением какого-то недовольства им в то время, когда пикник-бал увенчался полным успехом.
15 июля с утра была восхитительная погода. Екатерина Григорьевна с теткой в коляске в сопровождении поэта Дмитревского, Льва Пушкина и Бенкендорфа, молодого человека, который долго дожидался производства в офицеры, из бедных родственников графа Бенкендорфа, выехала в Железноводск – за четырнадцать или семнадцать верст от Пятигорска. На половине пути в Шотландке, или Каррасе, они пили кофе и завтракали.
Как приехали в Железноводск, где, говорят, в отличие от Пятигорска, ароматический воздух и много зелени, сейчас прибежал Лермонтов, и все отправились на прогулку в рощу. Как пишет в письме Екатерина Григорьевна: «Я все с ним ходила под руку. На мне было бандо. Уж не знаю, какими судьбами коса моя распустилась и бандо свалилось, которое он взял и спрятал в карман. Он при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоем, он ужасно грустил, говорил мне так, что сейчас можно догадаться, но мне в голову не приходила дуэль. Я знала причину его грусти и думала, что все та же, уговаривала его, утешала, как могла, и с полными глазами слез ‹он меня› благодарил, что я приехала…»
– Признаюсь вам, кузина, сказать по правде, мне порядком надоело жить, – то и дело заговаривал Лермонтов, словно не решаясь закончить свою мысль.
– Как так?! – превесело и мило удивлялась Екатерина Григорьевна.
– Вы бы не удивлялись так, если бы знали мои стихи, – со вздохом заметил Лермонтов.
– Да знаю я ваши стихи, многие наизусть.
– «И скучно и грустно»?
– «И скучно и грустно». Знаю наизусть.
– И «Благодарность»?
– «За все, за все благодарю я…» Знаю наизусть.
– И кого же я благодарю, как вы думаете?
– Любимую женщину, в которой вы разуверились.
– Нет, кузина, эта благодарность относится к Господу Богу.
– Как?!
– Да, к Всевышнему, к Всеблагому, который допускает зло, либо есть сам источник зла, как и добра. Только добра-то почему-то всегда очень мало, а зла – бесконечно. Даже в любви не радость преобладает, не счастие, а мука страстей и рано или поздно – измена. Разве это не злая насмешка? Кого? Над кем? Бога надо мной.
– Боже мой!
– А есть еще царь. Он уж не мудруствует лукаво. Он с полным самоотвержением играет роль судьи и палача Бога.
– Мишель! – она видела лишь его глаза, полные слез.
– Если великий князь Михаил Павлович невзлюбил меня, это ладно, но государь-то ненавидит меня; они видеть меня не хотят и будут рады, если меня убьют.
– Убьют?! Ужасные мысли в голове, а весел в ту же минуту, – заметила Екатерина Григорьевна, как Лермонтов залюбовался таинственным уголком рощи.
– Возможно, и я побывал, как мой предок, в стране фей, и они отметили мои темные волосы прядью белокурых волос…
– В самом деле, – девушка даже потрепала ему волосы.
– В раннем детстве природа действовала на меня удивительно; я не говорю о Кавказе, даже окрестности Тархан полны впечатлениями, как от самых чудесных сказок и мифов. Природа мне все дала, а мир поэзии и искусства позже обозначил мои постижения и переживания через слово, звук и цвет.
– Я слушаю, ни Пушкин, ни Бенкендорф не отвлекают меня.
– Я всегда ощущал себя первенцем творенья, не как Демон, а как человек. И нечто такое же особенное, только в прелестном женском роде, заключающем в себе все счастие земное, я находил в ней, Вареньке Лопухиной. Я помнил о ней и любил ее, но в тайне, как хранят самые драгоценные воспоминания детства и юности, каковые смыкаются почему-то с глубочайшими постижениями философии о природе, о мироздании, о Боге. Я еще ребенком озирал окрестности Тархан и небо, можно сказать, как философ. Я все