Мар здесь было столько, сколько я раньше ни разу не видел. Бледные, прозрачные тела стремительно выныривали из-за камней, сгущались в сумерках, вылепляя себя из текучего лунного света. Они были голодны.
Тот, кто тревожил кладбище, нарушил границу и привлек сюда падальщиков, но не накормил их своим страхом. Он был профессионал.
— Это призраки, — выдавил я, изо всех сил стараясь сглотнуть ком, вставший в горле. — Они не опасны.
Тут я здорово покривил душой. Одна или две мары действительно не способны причинить вред уравновешенному живому человеку. Но что, если их соберется десяток? Сотня? Пять сотен? И все они постараются сделать так, чтобы страх заставил тебя забыть о здравом смысле.
Как насчет того, чтобы выцарапать себе глаза, чтобы не видеть того, чего не хочешь видеть? Как насчет сердечного приступа или попытки разбить себе голову о столбик могильной ограды, чтобы больше не чувствовать ужаса, растущего в тебе, как рак?
У меня не было гарантии, что этого не случится.
— Я не могу… дальше, — с усилием проговорил Карим.
— Можешь. И пойдешь.
Это жестоко было — заставлять его справляться с ужасом, который даже просто вытерпеть было не так-то просто. Но я не знаю, что случилось бы, если бы мы оставили его тут одного. Мары толпились вокруг нас, перетекая друг в друга; их глаза в свете луны сияли серебром, как рыбья чешуя.
Карим Ниязов боялся всего, что связано с умиранием. Боялся так, что это ему действительно мешало жить — так бывает иногда, что просто не видишь смысла что-то делать, потому что все равно однажды умрешь, и значит, весь твой опыт, все твои переживания ничего не стоят. Вот только вместо того, чтобы дать своему страху волю, он пошел учиться в Пироговку, ходил в анатомичку и устроился на полставки могильщиком.
Есть люди, которые храбро сражаются «за», надеясь получить нечто ценное, если одержат победу.
Он сражался «против», изо всех сил стараясь не проиграть противнику, в сотни раз превосходящему его. Если вы спросите меня, что я об этом думаю, я скажу, что для этого требуется куда большая сила воли.
— Полковник, — позвал я, и Цыбулин обернулся. — Валерьянка — в правом кармане. Достаньте.
Он сунул руку мне в карман, не спрашивая зачем, и вложил пузырек прямо мне в ладонь. Молодец. Не думаю, что мне бы понравилось сейчас вымучивать из себя объяснение. Пальцы плохо сгибались, но я сумел не выронить лекарство.
Вообще-то это не очень полезно — пить такие вещи залпом, длинным горьким глотком, только у меня выбора не было. И у Карима — тоже. Я выпил примерно четверть, закашлялся и протянул ему пузырек. Дрянь страшная, но помогает, когда нужно успокоиться как можно быстрее.
Двадцать капель на полстакана воды — вот нормальная доза. Но в нашем случае этого мало было. Карим даже уточнить не подумал, зачем это и как это сработает. Похоже, ему и впрямь тяжко пришлось. Настолько тяжко, что даже сомнительная помощь чудовища оказалась приемлемым способом выбраться из этого дерьма.
Отпустило меня почти мгновенно, валерьянка даже всосаться в стенки желудка не успела. Чисто психологический эффект. Обычно нужно ждать минут пятнадцать, чтобы борнеол и алкалоиды, содержащиеся в ней, начали действовать.
Вот только мары этого запаха не выносят. Пространство вокруг нас тут же расчистилось, стало легче. Мертвая, тянущая тоска все так же грызла сердце, но без той выматывающей нервы остроты, которая была прежде.
Без ужаса. И то хлеб.
— Мне оставьте, — негромко и почти спокойно попросил Караев.
Я с удивлением уставился на него. Лицо у него было совершенно каменным, только щека подергивалась. И белое, переливающееся нежным серебристым сиянием, обмоталось вокруг его шеи, как дурацкий газовый шарф. Не знаю, что в этот момент происходило у него внутри, но интенсивность воздействия была адская. Мара обняла его, впилась в него, как в любовника, встречи с которым ждала всю свою выморочную жизнь.
Хотел бы я иметь такой самоконтроль.
— Здесь немного, — сказал Карим, протягивая ему пузырек.
И голос у него сейчас был как мертвый котенок на руках у первоклашки.
У меня даже зубы заныли. Цыбулин забрал у майора остатки валерьянки, опрокинул их себе в рот, а потом швырнул пузырек в снег с непонятной злостью и буркнул:
— Идемте.
И мы пошли, надеясь, что выстрелы не спугнули наших гостей. Иногда у тебя не остается ничего, кроме надежды.
Стараясь не обращать внимания на тяжкую, глухую тоску, текущую через нас, мы шли по дороге между аккуратных нумерованных участков. Место два. Место четыре-пятнадцать. Сдвоенные места за кованой оградкой — двадцать два «а» и двадцать два «б». Там, придавленные памятниками и бетоном аккуратных могильных площадок, под слоем земли лежали те, кто прежде был сыном, лучшим другом, мамой и той девочкой, в которую ты был ужасно влюблен в седьмом классе.
Мертвые.
И даже точно зная, что со смертью человека ничего важного лично для него не заканчивается, я всей шкурой ощущал бессмысленность всего, что мы делали, перед лицом этого простого факта.
Мертвые — мертвы. Они никогда больше не будут теми, кого мы знали. Они никогда больше не будут любить нас, как прежде. Они никогда больше не вернутся к нам из своей другой, новой жизни. Это здорово, что она у них есть.
Правда, здорово.
Но тем, кого они оставили здесь, от этого не легче.
Мне чертовски хотелось завыть, но вместо этого я прикусил кулак и уставился на цыбулинскую спину. Полковник пер вперед, как атомный ледокол «Ямал».
Она сидела на чужой кухне и не очень понимала, что здесь делает.
Стрелки часов ползли по циферблату — тараканьи усы. На столе перед ней лежала толстая книга, открытая на середине. Она не понимала ни слова из того, что было в ней написано, хотя читала уже несколько часов. Ей хотелось писать, но не хотелось проходить мимо двери в комнату.
«Хеппи нью еа, хеппи нью еа!» — тихонько лилось из колонок старенького, еще кассетного магнитофона на холодильнике. Песня крутилась уже шестой или седьмой раз — она нажимала на кнопку и перематывала кассету обратно, всякий раз попадая точно на начало. Помаргивал зеленый огонек на дверце. До новогодней ночи оставалось двое суток, а она все еще не знала, что будет делать, когда эта ночь наступит.
Как встретишь, так и проведешь. Вот так-то. Мир существует, потому что существуют правила. У причин есть следствия. Всякий поступок несет в себе зерна будущего, и будущее это может вам здорово не понравиться. Этого нельзя изменить, даже когда очень хочется.
Могло ли как-нибудь в прошлом сложиться так, что она бы вышла замуж за Кира, а не за своего мужа?
«Щелк-щелк», — говорили настенные часы. И она знала, что это значит. Каждому достается только то, что может достаться. То, чего этот каждый заслуживает. И сложись все по-другому, как знать, не получилось бы хуже. Намного хуже.
Где-то там, на другом краю города, Папернов искал ее и не находил. Кир говорил — это не любовь, но что, черт побери, может знать о любви человек, ни от кого эмоционально не зависящий, никого не зовущий на помощь, когда становится невтерпеж, никого не пытающийся удержать? Не представляющий себе, как можно так нуждаться в другом человеке, что средства сохранения этой связи становятся уже не важными.