начинают охотиться на ос. Они склевывают их и улетают в окно. И тогда женщины поднимают головы и смотрят друг на друга.
- А потом что? – спрашиваю я.
- А потом утро, и всё заново начинается, - говорит Леночка, - а еще там есть сад. Вход в него – обычная домашняя дверь. Входишь внутрь, как будто в дом, а там, на самом деле – тропинка. Идешь по ней, вокруг вечер и лампочки горят.
- А куда она ведет? - спрашиваю.
- Никто еще не выяснил. Но я лично думаю, что если пройти по ней, будет еще один выход. С другой стороны города. Там точно такая же арка, и такой же старик сидит, и улица – точно такая же как эта.
- Давай пойдем туда? – говорю, - Зайдем под арку. Пойдем, посмотрим, а?
Леночка берет меня за руку. У нее влажные ладони, с тыльной стороны на них просвечивают ниточки сосудов. У меня такие же. Она чуть ниже меня ростом, я вижу два ее банта. Два больших банта из желтой капроновой ленты. Ей мама каждое утро завязывает.
Старик снимает темные очки и, достав из кармана брюк мятый носовой платок, начинает протирать их стекла.
- Бежим! – кричит мне Леночка.
Мы несемся прочь, так быстро, как только можем. Пробежав полквартала, переходим на шаг.
- Еле успели, - говорит Леночка, - Видела, он очки снял? Я тебя об этом и предупреждала. Пока он в очках, во двор можно зайти, и выйти. А, вот, если он их снимет, пиши пропало. Заходишь под эту арку, сам не помнишь, как. Там входишь в другую дверь, за ней коридор, коридор ведет в комнату; и тот, кто туда заходит, не выходит уже никогда.
Никогда, - повторяет она, глядя мне в глаза.
Я отпускаю Леночкину руку. Никогда, требующее пространства, перспективы, в которой могла бы поместиться целая жизнь, начинающаяся прямо сейчас, каждую секунду и каждую секунду заканчивающаяся; никогда, уходящее у меня из под ног, вырывающееся вперед прозрачным треугольником, вбирающим в себя улицы, материки, лица, времена суток, все то, что я не совершу и не увижу, сжимается до размеров той комнаты, комнаты в отштукатуренном доме, врезается в ее стены, отражается от них, рассыпается на ос и поедающих их птиц, возвращается ко мне, на меня.
Мы идем по все той же улице. Здесь старая застройка. Домам лет по сто, а то и больше. У них неровные стены, окна вдавлены в них, запали в глубокие проемы. Улица петляет, а потом мы оказываемся недалеко от наших домов. Действительно, сквозь несколько дворов пройти, и вон они.
***
Через несколько дней я вернулась. Я легко нашла ту улицу: перешла из соседнего двора в другой двор, улица там и начиналась, будто специально поджидала. У меня был план: убедиться, что старик – в очках, а потом быстро пробежать мимо него, прошмыгнуть. В дверь я заходить не буду, только войду во двор, на дом этот посмотрю. А потом обратно.
И точно. Старик сидел на прежнем месте. И одет был так же – в шерстяную кофту и ветровку. Этот день был еще теплее предыдущих, почти лето. Старик не видел меня, смотрел куда-то в сторону. Темные очки были на нем. Я задержалась на противоположном тротуаре. Потом я прижала локти к бокам, втянула голову в плечи и побежала через улицу, мимо старика, под арку. Старик резко повернул голову. Я успела заметить в стеклах его очков свое отражение - две девочки, забегающие под арку одновременно со мной. Он что-то крикнул мне вслед, но я не остановилась. В арке пахло мокрыми камнями. Оказалось, что там есть еще один проход – влево уходил коридор. Я не свернула туда, шла вперед. Мои ноги сделались очень тяжелыми. Мне казалось, что теперь мои шаги будут только замедляться, а потом я остановлюсь, и уже не смогу двинуться с места, и вода из под земли будет сочиться сквозь камни, проникнет в мои ступни, разольется по венам и артериям, в которых раньше была кровь. Я прошла под аркой, и теперь стояла на входе во двор. Я разглядывала трехэтажный дом, в глубине двора. Он был покрыт белой штукатуркой. На ней были трещины, глубокие, такие образуются, когда стены начинают оседать. Окна были пыльными. Перед закрытой входной дверью валялись обломки кирпичей, сухие листья, серые перья. Рядом я заметила остов садовой скамейки. Я не могла решить, что мне делать – идти вперед или возвращаться на улицу, снова проходить сквозь арку. Вдруг из слухового окна – под самой крышей – вылетела стая птиц. Сначала появились две птицы, потом еще несколько, они продолжали вылетать оттуда, пока не заполнили двор. Солнце теперь светило мне прямо в глаза, я не могла их разглядеть – только силуэты. Птицы сделали круг по двору, а потом устремились в арку, они пролетали мимо меня. Я чувствовала, как теплый воздух приходит в движение от взмахов их крыльев. Как вода в пруду приходит в движение, если бросить туда камень. Они залетели в арку, меня не задев.
Я повернулась и пошла к выходу. Старик смотрел на меня. Он был без очков. Лицо его было небрито. Веки были припухшими. Он сказал:
- А, теперь ты. С желтыми бантами – это твоя подружка? Она вчера тоже здесь была. Тоже вошла и сразу обратно вышла. И зачем вы сюда ходите, непонятно.
Я вдруг заметила, что в руках у старика – маленький радиоприемник, с выдвинутой вверх блестящей антенной. Старик поднял указательный палец, приложил приемник к уху и сказал мне: «Последние известия».
Я пошла домой. Я шла быстро. Была вторая половина дня. Солнце отражалась в окнах последних этажей.
Вечером мама спросила меня:
- А что Леночка? Давно ее не было видно. Когда она придет?
Я посмотрела в окно. Уже совсем стемнело. Ветер раскачивал ветки деревьев. Сквозь них были видны огни фонарей. Прошел дождь, и во влажном воздухе они казались прозрачными светящимися шарами – белыми и желтыми. Их цепочки уходились загород, тянулись к подсвеченному желтоватым заревом горизонту. Как будто и сам город был шаром, который удерживали на месте эти ниточки, составленные из светящихся точек.
Я ответила:
- Может быть, никогда.
Часовщик
- Если ты спросишь меня, о чем я мечтаю, - говорил Бенцион, - то я тебе отвечу.
Иосиф поворачивал к нему голову, с трудом переводил взгляд с вьющейся по щербатому столу ленты домино – в эти моменты Бенциону казалось, что на столе не домино, а окаменевший скелет пресмыкающегося, может, даже – зародыша динозавра, который они тут для чего-то восстановили по пронумерованным косточкам. Иосиф смотрел на него и молчал.
- Это очень просто, - продолжал Бенцион, - Я хочу научиться делать часы, которые бы остановились в момент смерти их хозяина. Иначе, для чего они? В этом и есть смысл отлаженных часов. Они показывают человеку его время.
Механические, - добавлял он, - именно что механические.
Иосиф будто не слышал его; впадал в задумчивость. Как если бы в терявшем прозрачность вечернем воздухе образовывалась щель, проем, куда помещались и бенционовы слова, и иосифовы ответы, и то, о чем они успели бы подумать в эту секунду, и то, что они могли бы увидеть под веками, закрывая глаза – распадающаяся мозаика, отдаляющиеся друг от друга фрагменты, слепящие разноцветные квадратики, переплетения, прожилки. Все это устремлялось туда, клубилось, укладывалось, а потом щель затягивалась, воздух становился ровным.
- Рыба! – говорил Иосиф, со стуком опуская на столешницу доминошную кость. Иногда Бенцион был уверен, что, если в этот момент как следует присмотреться, то станут заметны крошечные серебристые рыбки, метнувшиеся из под игральной кости вниз, через край стола, на присыпанную песком и сухими листьями акации, утоптанную землю сквера. Бенцион склонялся над столом, вытягивал шею, щурясь, разглядывал точки на выцветшей пластмассе. Бенциону редко удавалось выиграть у Иосифа, во что бы они ни играли. Закончив игру, они прощались. Бенцион смешивал на столе доминошные кости – будто стирал ладонью нанесенный на песок рисунок, складывал их в карман пиджака, говорил, что ему пора, что завтра с утра – много работы. Темнело, всходила луна, а еще позже над крышами показывалась мерцающая точка – Сатурн – и следовала над городом.
***
Свои первые часы Бенцион собрал, когда ему исполнилось двенадцать лет. Это был конструктор; он купил его после того, как они с Иосифом поехали к морю. Бенцион не помнил, когда именно они познакомились; было лишь несколько картинок, остававшихся в памяти, не имевших ни точной даты, ни срока давности – как неуместная новизна обоев, обнажившаяся под снятой со стены выцветшей, почти до неразличимости лиц и предметов, фотографией. Он видел круживших над его домом птиц. Голуби были белыми, солнце отсвечивало от их перьев. Ему было неизвестно, как долго это продолжалось тогда, и как часто могло повторяться – он стоит у подъезда, запрокинув голову, приставив ладонь ко лбу, он будет смотреть на них, пока они не улетят. А вот он идет по двору. На асфальте лужи, в них отражаются провода, облака, окна домов. Он держит птицу. Она вырывалась, а теперь не вырывается. У нее гладкие перья, хрупкие, чужие. Вот перед ним мальчик, он выше его, немного старше. Бенцион протягивает ему птицу. Мальчик говорит, что у голубя подбито крыло. Теперь птица у мальчика. Ее глаз повернут к Бенциону, но он понимает, что птица не смотрит на него. Глаз затягивается белой дымкой. Мальчик уходит, Бенцион видит его спину. Это Иосиф.
В тот год он стал часто бывать у Иосифа, в голубятне. Голубятней был двухэтажный сарай, крытый серым шифером, обитый фанерой и листами жести. Окна были только на втором этаже. Вернее не окна, а затянутые мелкой сеткой рамы из необструганных досок – от пола до потолка. Сарай был выкрашен зеленой краской – краска пропитала