перьями. Бенцион сел на стоявшую здесь же, около двери, табуретку. Он смотрел в окно, на свой дом – дом казался ему чужим, незнакомым. У него застучало в висках. Он обхватил руками голову. Время находилось тут, рядом с ним, вокруг него. Оно пульсировало, закручивалось, сжималось и, разжимаясь, заполняло собой голубятню, двор; вычерчивало контуры зданий, предметов, людей; вбирало в себя события, отражало их в самом себе на тысячи отражений, в которых появлялись и исчезали города, ландшафты, планеты и звезды, в которых корабли плыли к берегам из нейтральных вод, а посланные с почтовыми птицами записки где-нибудь и когда-нибудь достигали адресата.
Бенцион вышел из голубятни и направился к дому. Стук в висках почти прекратился. Он шел быстрыми шагами, к своим инструментам, к разобранным на детали часам, к чертежам, которые больше не были ему нужны.
Виктор «Зверёк» Шепелев
Очень яркое солнце и контур её тела
Бетон. Это просто краска на бетоне, я сам всё понимаю. Но вопрос не в том, что это такое, вопрос в том, что это означает.
Я сам обвёл этой краской контуры её тела в тот день, когда горело очень яркое солнце. Нет, я обвёл её мелом, а потом, когда её там уже не было, я нарисовал краской поверх мела. Я хотел всегда помнить, где она лежала в тот день.
Вообще здесь всё очень аккуратно, мне приходится, я сюда нечасто приезжаю, если в один приезд не убрать всё, не вычистить, то в следующий уже тоже можно не делать. Потом всё ? на третий или четвёртый раз я увижу посеревшие доски, помутневшие стёкла окон, замок поломается, всё начнёт разваливаться. Это всё не так уж важно, место не слишком хорошее, и в одиночку здесь совсем нечего делать.
Просто если всё здесь рассыплется, мне некуда будет приезжать, и главное ? на тёплом бетоне за домом смоется след её тела.
Понятно же, что я приезжаю только к этому контуру, а вовсе не пожить на старой даче. Сначала я просто смотрел на него, потом всё произошло само.
Очертания её тела, которое я обвёл мелом, а поверх ? белой краской (иногда её приходится обновлять), я стал заполнять картой всего, что со мной происходило. Начал с пальцев правой руки (как раз за эту руку я держал её, когда мы лежали на горячем бетоне в день очень якрого солнца) ? тонкой кисточкой рисовал внутри пальцев, очень мелкие значки, потому что не происходило ничего важного. Не рисовал, чертил. Это никогда не были рисунки, я вообще не умею рисовать, только обводить что-то, лежащее на бетоне, или простые условные значки: что произошло, где я был, какое там было время или какие люди; от чего мне было плохо.
Сначала двигался вдоль руки, нанося знаки один за одним, не оставляя свободного места. Потом, в какой-то странный и запутанный год, я привёз один крупный предмет и обвёл его прямо у неё на груди. С тех пор я рисую где придётся, потому что происходящее происходит в разных местах и в разных временах, и если что-то относится к её коленям ? там ему самое место, даже если придётся выискивать место между кривых линий пятилетней давности, они всё равно уже почти стёрлись.
Кстати, только недавно я заметил, что уже много лет выбираю такие места, времена, людей и животных, которые мне действительно хочется оставить внутри этого контура. (Может быть наоборот: от чего не осталось следов, то я и не запомнил. Может быть, я живу внутри контура её тела, свободно раскинувшегося на горячем бетоне, а наружу выхожу только чтобы принести ещё одну картинку.)
Так бывает. Я часто встречал людей, у которых ещё более странное то-куда-они-всё-приносят, некоторых из этих людей я даже отметил специально здесь, около её правой ключицы, и ещё там, на животе, чуть левее центра, в общем, ещё можно разобрать. У тех людей было так, а у меня старая дача, бывшее лето от которого мне остался один контур, и я его наполняю.
Она приезжает сюда куда реже чем я ? но достаточно часто, чтобы не стёрлись картинки и значки, появившиеся с её прошлого приезда. Иногда нам бывает почти так хорошо, как и в тот день очень горячего солнца, и это довольно большое «почти», шириной в мировой океан и двадцать лет впридачу (в следующем году, пока девятнадцать). Когда она приезжает, у нас всё хорошо и весело, но потом. Сначала я жду её за домом, а она проходит сквозь дом далёкая, усталая, серьёзная. Раздевается не в той же комнате, а почему-то на кухне, и её тонкое бельё потом все выходные странно смотрится на старом табурете. Выходит ко мне, и я всегда пытаюсь её обнять, а она говорит не торопись, сначала мне нужно прочитать тебя. Она ложится на горячий бетон, точно так, как лежала под очень ярким солнцем, прямо поверх этого контура, и читает кожей мои истории. Я тоже ложусь поверх контура и читаю её истории.
Александр Шуйский
Петра
Две тысячи триста восемьдесят четыре голубя на пьяцца Сан Марко.
Голубь Лада, голубь Клара, голубь Джонни, голубь Вита, голубь Александретта.
Таков уговор, как говаривал один фонарщик. Нельзя написать «Мадонна Литта», но можно написать «шестьдесят две кошки Эрмитажа» - и перечислить поименно. Нельзя написать «Вестминстер и все сокровища Национальной галереи», зато можно быстренько выписать в столбик: Хугин, Мунин, Гвиллум, Балдрик, Тор и Бранвен. И тогда ночь пройдет, а Тауэр будет стоять на прежнем месте, а вместе с ним – город Лондон, а в нем – и лондонское метро, и Национальная галерея со всеми своими сокровищами, и граненый готический карандаш Биг-Бена.
Голубь Арно, голубь Дани, голубь Соня, голубь Аделина.
Считать голубей приходилось часто, не меньше дюжины раз за год. Десять месяцев в году стеклянистый зеленый язык лагуны облизывал набережные Островов нежно, как любимое мороженое. Но зимой вода наливалась тьмой и злобой, врывалась в город, грызла двери и балконные решетки, рычала, стонала и выла, и тогда Петра садилась в темной комнате за письменный стол, доставала новую тетрадь, выводила на первой странице число, всякий раз другое, но всякий раз больше двух тысяч. А потом всю ночь выписывала имена. Под конец ночи рука немела, шея затекала, имена путались, и ей приходилось заглядывать на предыдущие страницы, чтобы не повторить одно и то же дважды. Куда как проще было с Лондоном – шесть имен воронов, делов-то. Только вот с Лондоном неприятности случались куда реже, чем с Островами.
Но так было надежнее – считать живое. Раньше она могла бы переписать сто восемнадцать островов или даже все четыреста с гаком мостов, и это действовало. Перечислить нечто, присущее только этому месту – казалось бы, чем не самый лучший якорь? Но летом в две тысячи втором, во время небывалого наводнения, она ночь за ночью перечисляла все мосты Праги, все ее синагоги, наконец нашла и переписала всех Големов – от глиняных обломков в Старо-Новой синагоге до мозаики в два цвета, выложенной перед какой-то таверной в Йозефове. А лучше бы сразу начала со слонов в зоопарке. Синагоги-то как раз уцелели.
Голубь Альба, голубь Рико, голубь Тинторетто.
Иногда Петра спрашивала себя: ты что, правда думаешь, что это работает? Где у тебя хоть какие-то подтверждения, что работает именно это? Что именно двадцать страниц школьной тетрадки в клеточку, исписанные от руки, могут удержать море? Или пожары? Или вообще хоть что-нибудь?
Такие вопросы означали, что она очень устала. Был год, когда не было ничего, кроме этих вопросов, за целый год она не отсидела ни одной ночи. Как назло, в этот год как раз ничего особенного не случилось. То есть выходило, ее тетрадки и впрямь ни на что не влияли. Был год, когда она запретила себе вообще задавать такие вопросы. И уставать тоже запретила. И этот год оказался куда тяжелее того, пустого года.
Голубь Титто, голубь Ноли, голубь Филумена.
Каждый раз она просто знала. «Идет коза рогатая», - говорила она себе, и это мог быть и огонь, и вода, и ветер. «Идет коза рогатая за малыми ребятами», - был такой детский стишок, и года в три боялась она этой козы до обмирания, представляла себе белую рогатую козу с длинной, свалявшейся шерстью, с желтыми глазами, перечеркнутыми веретенами зрачков. Коза просто шла, наклонив голову, глядя снизу вверх, просто шла, но было понятно, что ее не остановит никакая сила, а когда она дойдет до Петры, случится что-то совершенно невыносимое. От козьей мерной поступи желудок холодел, сжимался и уходил куда-то вниз, чуть ли не в пятки.
И вот так же ей скручивало желудок, внутри становилось очень холодно и гулко, какое-то время она ходила из угла в угол, словно баюкая камень, в который опять превратился ее живот, а к вечеру точно знала, что ночь будет рабочей. Петра доставала чистые тетрадки, тонкий фломастер, садилась за стол и ждала, когда отпустит. Тогда камень теплел, узел расходился, можно было дышать и даже варить себе кофе, не боясь разбудить мать. Обычно это случалось к часу ночи. А к половине второго Петра точно знала, от кого на сей раз нужно отводить козу рогатую.
Голубь Элла, голубь Беппо, голубь Катарина.
Даже если она делала это только для себя, только для того, чтобы отпустило живот, - почему бы и нет? Кто-то занимается йогой, кто-то – дыхательной гимнастикой, кто-то – ложится в теплую ванну. Ей было легче так. Почему бы нет.
Ярко-желтые квадраты окон загорелись на правой стене, пронеслись по потолку и пропали слева – мимо дома проехала машина. Петра жила без занавесок, а писала при свете уличных фонарей. Сколько себя помнила, она отлично видела в темноте, могла читать и