— Вообще, он — прошляк.
— Как мой отец мог его знать?
— Он его и не знал — он возил на самолете зэков.
— Интересно… девки пляшут… Почему он не сказал тебе раньше, что он твой отец?
— Не хотел усложнять мою жизнь.
— Вот и познакомь. Меня нисколько не смущает его профессия. Можно ли считать кого-то вором, если воры — первые люди государства?
— Вообще, он авторитет, хотя и прошляк. С ним считаются и советуются. Но пусть тебя это не волнует и не интересует. Ты ничего не слышал, и твоя хата с краю.
— Ничего не знаю. Даже не знаю, кто из Сени сделал дурачка.
— Меньше знаешь — крепче спишь.
— Согласен. Видишь, у нас с тобой кругом сплошное согласие. И еще. Друзья отца не знают, что ты выкинула фортель и ушла. Пусть не знают.
— А консерваторка?
— Побольше слушай всякие сплетни. Сама подумай: зачем консерваторке технарь? Соображать надо!
— Понятно. Настоящий мужчина будет отказываться, даже если жена застанет его в койке с голой девой. Он будет со слезой в голосе убеждать, что «ничего не было» и он вообще никак не может понять, откуда взялась эта телка в его кровати.
— Не было ничего! — сказал он и поглядел на жену честными глазами. — А Соньке плюнь в морду.
— Ей хватает удовольствий и без моего плевка.
— Погоди, дорогая. А Валюха? Она знает, от кого ты понесла?
— Нет. И про тебя она ничего не знает и не узнает. Зачем ей знать лишнее?
— Я думаю… Батька догадался. Оттого и ушел из дому. А потом устремился на подвиги. В героические тридцатые многие удирали от жен, любовниц и проблем совершать подвиги во славу Отечества.
— В темноте все кошки серы. А если у него и были какие-то сомнения, то теперь это не имеет значения.
— В самом деле. Говоря по правде, я считал тебя дурой после того, как ты в Тунисе перессорилась со всеми посольскими бабами.
— Для меня это был урок.
— Все! Ставим точку! Замыто!
Серафимовна (Борисовна) печально опустила свою хорошенькую и всегда аккуратно прибранную головку и о чем-то задумалась.
— Может, ты и прав.
Глава десятая
Наугад вытянул листок, исписанный крупным детским почерком, но, сколько ни вглядывался в этот трогательный своей детскостью почерк, не понимал ни слова.
— Почему, почему не послушался «негра» и не записывал рассказы стариков? — заговорил он вслух, переживая наплыв запоздалого раскаяния. — Я даже не знал, как он спасал англичан… Теперь этого никто не расскажет свидетели отошли, — он вспомнил отпевание, — в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль и воздыхание, всякое согрешение, содеянное им словом, или делом, или помышлением, яко Благий Человеколюбец Бог, прости: яко несть человек, иже жив будет, и не согрешит… Ах, какие слова!
Он присмотрелся к исписанному листку, и вдруг до него дошел смысл верхней строки:
«Сыну моему Николаю…»
— О Боже! — вырвалось у него. — Оттуда, что ли?
Он принялся читать шепотом послание:
Взгляд Николая Иваныча упал на деревянную ученическую ручку с 86 пером, каких теперь, наверное, и в природе не существует. Отец писал, макая в чернильницу-непроливайку — такие также исчезли в вечности, как и героические тридцатые.
И вдруг его глаза наполнились слезами, он уронил голову на стол:
— Отец, отец, как я перед тобой виноват!