не по наслышке. Однако ей хватило смышлености не выставлять своего цинизма, так как муж ее — это она сразу сообразила — был тайным романтиком. Она об этом подумала другими словами, то есть вообще без слов, как собака: она попросту смикитила, что перед ней раскрываются возможности сменить масть, а для этого не жалко и придержать язычок. То есть не злоупотреблять «феней», хотя бы на первых порах.
Николай Иваныч представил невесту отцу — та, глянув на могучую, как статуя командора, фигуру вероятного свекра, впала, наверное впервые с девятилетнего возраста, в смущение: таких мужчин она в жизни не видела.
— Вот это да! — вырвалось у нее (надо заметить, что искренность ее реакций и простодушие были, наверное, секретом ее обаяния и очень ее молодили).
Старику Серафимовна понравилась своей живостью, и он в ответ что-то прорычал, как тигр через рупор, — это привело молодую женщину в восторг.
Старик приобнял своей могучей рукой вероятную невестку — та вспыхнула.
— Живи там, — употребил он формулу гостеприимства северных народов, с которыми в свое время водил тесную дружбу, и добавил: — Места всем хватит.
А Серафимовна, увидев квартиру — никогда такой не видела! — сказала себе: «Уйду отсюда только вперед ногами!»
— Очень хорошо, — поддакнул счастливый жених, радуясь, что старик принял невестку без оговорок и расспросов. И пошел показывать кухню, сантехнику, комнаты, холодильники. У бедной барачницы голова пошла кругом от такого богатства и «площади» — четыре комнаты!
— Ой! Два холодильника! — вырвалось у нее.
— А что?
— Обычно один, — пояснила Серафимовна (у ее мамки вообще не было холодильника).
— У тебя, дорогая, психология человека, который не в состоянии понять, зачем маршалу Ахромееву два холодильника, — сострил Николай Иваныч.
Серафимовна в ответ закатилась самым веселым смехом и сказала себе: «Хрен отсюда уйду!»
И чтоб закрепить и развить успех на захваченном плацдарме, принялась с ходу готовить обед из имеющихся в холодильнике продуктов.
— Имей в виду, — сказала она жениху, но так, чтобы слышал и вероятный свекор. — Я могу приготовить обед из ничего.
— Умница, — одобрил Иван Ильич и, глядя на нераспечатанные контейнеры с мебелью, приобретенные до гибели Витька и успения «кроткой Марии», вздохнул. — Жаль, что она… это… того… не видит.
И стали они жить-поживать и добра наживать.
Глава седьмая
И стали они — трое в четырехкомнатной квартире — жить-поживать…
Купленная до гибели Витька мебель так и осталась нераспечатанной под вешалкой. Со смертью сына и жены — «кроткой Марии» — жизнь для Ивана Ильича как бы остановилась. А коли так, зачем мебель?
В счастливые минуты Николай Иваныч называл свою избранницу «Елизаветой» — в память о замечательной жене Урванцева; Серафимовна, не зная происхождения прозвища, на всякий случай обижалась и говорила, что она не такая, с чем Николай Иваныч тотчас же соглашался.
«Да ведь и я не такой», — думал он, вспоминая героя Урванцева.
Иван Ильич, который относился ко всем женщинам с добродушной снисходительностью, полюбил невестку, так как мало кого не любил, однако его смущало затянувшееся отсутствие детей. Чего тянут? Молодые успели стать не очень молодыми, съездить за кордон, приобрести дачу и машину. А зачем все это? Однажды Иван Ильич, продираясь сквозь дебри своего уникального косноязычия, объяснил сыну, что бездетные браки обладают свойством непрочности.
— Ну и хрен с ним, с браком, — отозвался Николай Иваныч, успевший разочароваться в жене и убедиться в пагубности обезьянства. — Сатана обезьяна Бога, Дон-Кихот — обезьяна рыцаря… А кто обезьяна геолога Урванцева? Всего лишь — дурак. У нас с ней разные понятия о ценностях.
Иван Ильич не понял, о чем умничает сын, и в ответ неожиданно рассердился:
— Поповщину не гони! А без них, — он показал рукой рост ребенка, — все даром и глупо, — махнул рукой на все еще не распечатанные контейнеры.
Время, когда Николай Иваныч еще не успел разглядеть недостатков жены телесных и душевных — и наслаждался предполагающими постель чудесными открытиями в своей избраннице и самом себе, прошло. Глаза у него раскрылись на ошибку собственного выбора после Туниса, куда был направлен в долгую, шикарную, необременительную и очень денежную командировку в качестве представителя Аэрофлота. Эта дурища ухитрилась перессориться со всеми посольскими и представительскими бабами, которые если и были ненамного выше ее, то хотя бы умели скрывать блеск собственного скудоумия и бытовую мелочность за ласковыми улыбками. И он был отозван на родину. Серафимовна этот удар по благосостоянию приписала проискам каких-то евреев, которые будто бы заполонили наше посольство, что, разумеется, было вздором.
Его теперь раздражали в Серафимовне и манеры, и лексикон, и «опытность», почерпнутая из американских фильмов. И эта раздражительность незаслуженно выплескивалась на стариков, которые один за другим растворялись в небе над трубой крематория, и он предавался философическим размышлениям о конфликтах поколений.
Прошли времена, умничал он, когда отцы и дети по причине одностойной технической и информационной оснастки понимали друг друга и жили в относительном согласии друг с другом и с еще не окончательно уничтоженной «окружающей средой». Прошли времена идиллической патриархальщины: теперь отцы и дети имеют разные мозги, они — разные биологические виды. И самое печальное, что дети с их компьютерными мозгами не умнее стариков.
Серафимовна, в отличие от мужа, была свободна от социальных и компьютерных воздействий окружающего мира и существовала как бы вне времени, которое не задевало и ее неприлично для своего возраста здорового свекра. И позволяла в отношениях к старику невинное кокетство, которое Николай Иваныч понимал как неприличие.
— Иоанн! — говорила она капризным тоном и надувала губки. — Слетай-ка, отец родной, в магазин. Ведь ты — летчик.
Иван Ильич принимался возражать, что он списан с летной работы, а «отец родной» — на фене начальник лагеря, но Серафимовна, рядом с ним маленькая и шустрая, принималась его выпихивать, и он подчинялся ее слабости. А случалось — с детской непосредственностью садилась к нему на колени, клала свою всегда аккуратно убранную, хорошенькую головку на его могучую грудь и глядела хитрющими глазами на мужа. И просила «Иоанна» или «папика» рассказать «маленькой девочке» сказочку о своих приключениях.
— А правда, что ты поднимал в цирке платформу с пианиной и пианисткой, а она наяривала «Марш Черномора»? Или афиша врет?
Николай Иваныч вынужден бывал время от времени делать не в меру расшалившейся жене замечания о необходимости соблюдать дистанцию, но она с обезоруживающей невинностью возражала:
— Что делать, если я люблю папика? А ты, папик, хоть немножко любишь меня?
Иван Ильич принимался, по своему обыкновению, рычать, что приводило молодую женщину в самое веселое расположение духа.
— Ты, папик, прелесть! Ну как можно не любить такого папика? Ты только погляди, какая у него морда! Ты где-нибудь еще видел такую хорошую и смешную морду? А не отрастить ли тебе, папик, бороду, как у Карла Маркса?
— Ты хоть на людях веди себя прилично, — говорил Николай Иваныч.