в этом и его неприступность — он инстинктивно оберегает целостность ряда, он недоверчив и неохотно идет на общение. Большая проблема обратной связи.
Когда-то в Италии жил человек, который ходил вокруг да около его, коновязовского, прозрения. Субъект по фамилии Джанини. Что-то нащупал, что-то учуял. Заговорил о «квалюнквизме». Это затейливое словцо не поддается переводу. Если буквально, то «рядовизм». Жаль, что такого слова нет. Но этот Джанини был занят рекламой, поиском удачного слогана и не испытывал острой потребности в новейшей социальной религии. В нем не было мессианской истовости. Понятно, он быстро сдулся с поверхности. Естественная судьба игрока. На сей раз идея нашла выразителя.
Когда Коновязов заговорил, Лецкий почувствовал, что предстоит длинный обкатанный монолог. Слова давно уже превратились в послушные ровные кирпичи, которые сами ложатся рядом. Вот вымахнули готовые стены, вот в них уже появились окна. За ними улеглись половицы, и вознеслась входная дверь — добро пожаловать, господа. Дело за черепичной крышей, но вот и она увенчала здание. На миг показалось, что Коновязов сидит не за столиком ресторана, косящего под старый трактир, нет, возвышается на трибуне. Бросает своей простертой дланью не то урожайные зерна истины, не то железный кованый стих, облитый горечью и злостью.
— Необходимо явственно видеть людей, к которым мы обращаемся. И даже чувственно их осязать. Все эти бедолаги привыкли, что их не принимают в расчет и что на них не делают ставки. Их называют то аутсайдерами, то маргиналами, даже быдлом, в зависимости от веяний времени. Но это, разумеется, чушь. Просто до них никому нет дела, вот они и отвечают тем же. Вовсе они не маргиналы. Они рядовые своей эпохи. Поэтому они не в чести. Общество принимает героев, солистов, тех, кто из ряда вон. О рядовых никто и не вспомнит, никто и не помышляет сказать им, что это они — соль человечества. Я уж давно об этом задумался, задолго до этого Джанини. Впрочем, не зря он исчез с горизонта так же мгновенно, как появился. Искал он не сути, искал манок. Вы меня поняли?
— Да, я вас понял, — Лецкий приветливо кивнул. — Ваша любовь к человеку из массы весьма похвальна и благородна. Дело заключается в том, сумеете ль вы оказаться на уровне собственных возвышенных чувств.
— Что вы имеете в виду? — спросил Коновязов, вонзая вилку в нежное обреченное тело, лежавшее перед ним на тарелке. При этом он нервно обернулся, будто почувствовал за спиной чье-то враждебное присутствие.
— Я постараюсь вам объяснить, — сказал доброжелательно Лецкий. — Прежде всего необходимо представить себе достаточно полно всю политическую панораму. Зажмурьте глаза и призовите — словно гостей на день рождения — ваших коллег и оппонентов. Пусть они сядут за праздничный стол. Взгляните теперь на все эти лица, так сокрушительно вам знакомые. Вы знаете их, как членов семьи. И точно так же, как члены семьи, они смертельно вам надоели. Вы различаете с первого звука их голоса с их модуляциями, затверженным интонационным регистром. Вы помните выражение глаз, характер причесок, жестикуляцию, привычную до отвращения мимику. Названия унылых сообществ, которые называются партиями. Все вместе — осточертевший пейзаж, в нем нет уже ни загадки, ни тайны. Ваше здоровье, Маврикий Васильевич.
Лидер угрюмо поднес к губам стройную узкогорлую рюмку. Уничижительная оценка его соперников вроде должна была порадовать и согреть его душу, но — странное дело — он был задет. Казалось, презрительный сотрапезник загнал и его самого в их шеренгу. При всей его верности тем, кто в ряду, мучительно захотелось выпрыгнуть.
— Однако же вы к ним беспощадны, — сказал он с принужденной улыбкой. — Не зря говорил мне Павел Глебович, что у вас острое перо.
— Не вам их жалеть, — откликнулся Лецкий. — Что же касается пера, то ведь оно — мое продолжение. А об меня можно порезаться. Но — к делу. Вы окрестили партию «Гласом народа». Не так уж плохо. Все же какое-то отличие от мало что говорящих эпитетов. Не бог весть какая, но все же метафора. Теперь ее надо приблизить к жизни. Абстракцию социум не усваивает либо усваивает формально. Бессмысленно и то и другое.
Он сделал учительскую паузу. Потом продолжил:
— Из этого следует: метафора оживает тогда, когда ее связывают с реальностью. Символ работает и воздействует, когда у него бытовая основа.
— Я не вполне вас понимаю, — признался, покраснев, Коновязов.
— Сейчас я объясню популярней, — отечески посулил ему Лецкий. — Вам нужен пример? Я дам вам пример. — Он улыбнулся, как будто вспомнил событие из собственной жизни. — Известно, что в позапрошлом столетии была франко-прусская война, и только ленивый не говорил, что Франция — неуправляемый поезд, который несется прямо в бездну. Но этот образ наполнился кровью тогда лишь, когда писатель Золя выпустил в свет свой новый роман, где Францию он затолкал в вагоны — имею в виду ее солдат, — отправил эти вагоны на фронт, выбросил из паровоза на насыпь двух машинистов — Пекэ и Жака, — и поезд остался без управления. Вот тут он из поезда стал страной! Вам ясно? Метафора ожила, а символ стал плотью, обросшей мясом. Вот точно так же наш «Глас народа» — позволю себе назвать его нашим — должен быть связан в сознании массы с реальным человеческим голосом.
— С моим? — поспешно спросил Коновязов.
Лецкий покачал головой.
— Тут требуется особенный голос. Чарующий. Проникающий в души. Владеющий колдовской притягательностью и гипнотической силой внушения. Вы поняли?
— Стараюсь понять, — страдальчески вздохнул Коновязов. — Это такая фигура речи?
— Да нет же, мой друг, никаких фигур! Нормальный голос, но не похожий на наши бесцветные голоса. Чтоб каждый, услышав его, воскликнул: «Теперь наконец-то я понимаю, что означает „глас народа“. И только тогда название партии станет ее настоящим брендом.
— Бренд партии — это имя вождя, — ревниво проговорил Коновязов.
— Ошибка, — мягко поправил Лецкий. — Причем она может стать роковой. Наша партия — с вашего позволения я буду называть ее „нашей“, — должна отличаться от прочих сборищ. Она будет партией без вождя. Я, разумеется, не слепой, заметил, как вы недовольно морщились, когда я нелестно отозвался о наших замыленных харизматиках. А между тем здесь та самая точка, где можно их с блеском переиграть. Поймите, остофигевшие лица не выдержат состязания с Голосом, который волнует и обволакивает, неудержимо к себе влечет.
— А что в это время делаю я? — требовательно спросил Коновязов.
— О вас гадают: кто вы и что вы. Ждут, когда прозвучит ваше имя. Судят-рядят, как о некоей дикторше, укрывшейся за волной эфира. Рисуют ваш образ с его загадкой, с этим канальским его обаянием, мысленно представляют стати. Вы будете первым, кто догадался оставить народ наедине с собственным гласом, который так звучен, так упоительно неотразим. Никто еще так незаметно и тонко не угождал своему избирателю, никто еще так его не возвысил, отождествив с этой музыкой сфер.
— Не представляю, — сказал Коновязов — как партия может расти и крепнуть без человека, который ведет ее.
„Самое время сходить с туза, — не без азарта подумал Лецкий. — Не зря же моя козырная дама дала мне наводку на золото партии“.
Вслух он задумчиво произнес:
— Политика требует неординарных и неожиданных решений. Завоеванье сердец — тем более. Можете трижды чмокнуть в щечку подвернувшееся дитя — этого мало, чтоб стать отцом нации. Надо иметь воображение. Такое, как у Матвея Даниловича. Если бы я ему изложил такую отважную стратегию, она бы его воодушевила. Впрочем, это можно проверить.
Это был риск, но риск оправданный. Коновязов озабоченно буркнул:
— Сейчас в этом нет необходимости. Вы — одаренный человек. Но где вы отыщете этот голос?
— Моя проблема, — заверил Лецкий. „Теперь объясни работодателю, — подумал он со скрытой усмешкой, — что надо тебя держать подальше от восхищенного населения. Я справился бы с этим уверенней. Ах, как мне нужен прямой контакт“.
Когда они вышли из ресторана, день приближался уже к закату. Швейцар попросил их захаживать чаще. И миг спустя девятнадцатый век скрылся в своем лирическом сумраке. Двадцать первый встретил их