было, поскольку она внутренняя. Но вышки торчали по обоим концам, где она стыковалась со стенами наружными. Она ярко освещалась прожекторами, с вышек простреливалась пулеметами намертво.
Если переходить эту стену, то точно посредине, ясно, как можно дальше от обеих вышек. Но именно посредине и не так далеко от стены было строение пищеблока, в переводе на человеческую речь — кухня со столовой. Рядом куча пустых бочек из-под гнилой капусты, которой нас кормили.
Поставить бочки одну на другую, и останется лишь переползти гребень стены, а там… быть может. Бог не выдаст, свинья не съест.
По ночам нас запирали в бараке, и я работал, соседи помогали, резали собачий лаз под моими нарами. Погода способствовала: поднялись осенние ветры с песчаными бурями. В одну ветреную пыльную ночь я пошел.
Говорю, я был не совсем нормальный, одержимый. Одержимым иногда удаются рискованные вещи. Я полз по лагерю змеей, потом из бочек строил горку-пирамиду, носил и двигал их по сантиметру, как в замедленной съемке. От ветра с песком, думаю, попки на вышках попрятали носы в воротники. Перекатился через гребень стены, повис на руках — спрыгнул на ту сторону. Состояние, скажу вам, как тогда в море, когда плыл по звездам, даже сейчас лихо вспоминается…
Нашел девятый номер легко: крупные цифры черной краской на каждом бараке. Их было около дюжины, рядами, и помню, я ошалело думал: вот все они, как бочки сельдями, битком набиты, полным- полны женщинами…
Одно важное обстоятельство: бараки в нашем лагере замков не имели, из противопожарных соображений, говорят. Вход запирался снаружи на мощный дубовый брус и на железные засовы. Я их вытащил, ровно столько, чтобы приоткрыть дверь, — и внутрь.
В бараке сперва есть этакий тесный предбанник, сени, где круглосуточно горит лампочка и стоит двадцати ведерная бочка-параша. Когда наши лагеря превратят в музеи, как сейчас Освенцим, параша будет встречать при входе. Парашу стоит водрузить на пьедестал, как памятник всем мировым социалистическим целям, даже, если хотите, всей нынешней эпохе.
Если вы подумаете безжалостно трезво, то согласитесь, что когда одна часть человечества живет и умирает в этом, а другая взирает на это, то получается, что мы, умные люди, от самых руководящих до последних арестантов, по существу ведь не люди, а… содержимое параши, простите.
Памятника она заслуживает, но, видимо, сперва миру нужно будет пройти третью мировую войну, затем эру варварства, затем еще и еще гекатомбы жертв. Куда там, нам до лучших времен не дожить. Как это ни обидно.
Но слушайте дальше.
Первое, что я увидел — хотите смейтесь, хотите нет, — это вот та-акая голая белая задница, как ясная луна, верхом на двадцативедерной параше. Женщина сидела спиной ко входу, то-есть ко мне, она услышала шорох, обернулась — и шепотом, с самым что ни на есть ужасом:
— Муж-чи-на!..
Я сам смешался, замахал на нее руками: мол, тихо, тихо! Стал объяснять шепотом, что пришел к Анне — есть ли у них такая?
— Есть, мужчина, есть, голубок! Ох, погоди, я бабонек приготовлю.
Оглядела меня, как сумасшедшая, и унеслась за дверь. Там поднялись стуки, топоты, взвизги. Паника. У меня вдруг, признаюсь вам, душа в пятки ушла, жутковато, знаете.
Наконец торжественно открывается дверь. Та же толстуха приглашает: милости просим.
Я вошел. Встречают, как президента. Все женщины барака — молодые, пожилые, старухи — кто на нарах, кто вытянулся вдоль нар, замерли, как на смотру, и глаза, глаза едят меня.
Навстречу мне движется группа: две или три женщины ведут под руки остолбенелую девчушку, ведут торжественно, как в церкви. Я догадался, что это она — Анна.
Споткнулся, остановился у печки. Подвели ее.
— Здравствуйте, Анна, — говорю чужим голосом и протягиваю ладонь лодочкой.
— Здравствуйте…
— Я по вашему письму пришел.
— Благодарю.
— Значит, вы — Анна будете?
— Да, Анна. Пожалуйста, прошу вас, пройдемте в постель. Времени мало, — говорит она этак деревянно-независимо.
Ах ты ж, поди ж ты, бедняга, хвост пистолетом!
Спасибо, выручила та же толстуха, дай ей Бог здоровья. Звали ее Марьей, как я потом узнал, она была бригадиром. Всплеснула руками, засуетилась, заругалась: мать вашу перемать, бесстыдницы, стервы, чего вытаращились, смущаете молодых людей, освободите, мать вашу, угол, неси что у кого есть.
Соседки Анны по нарам тотчас ретировались. Натащили одеял, завесили нары со всех боков. Получился шалаш — для рая.
Первая неловкость прошла, и тут бабы — как с цепи сорвались, окружили нас, визжат, затискали, теребят и щиплют меня, как живое чудо, судорожными руками лезут в брюки, одна бабенка сует мне под нос голую грудь, умоляет, чтобы покусал.
Я не солгу, если скажу, что были там — ух! — покрасивее Анны. Меня Анна как-то даже разочаровала, невыразительная, понимаете, серая, а такие там были девчонки, ошалеть. Глазки у них блестели- блестели!.. Но, подлец, спрячь глаза: к Анне шел? К ней. Изволь.
Тетка Марья-бригадирша, герой человек: она распоряжалась, словно век знала, как и что в данных ситуациях делать, а мы с Анной только слушались, как малые дети.
Нанесли нам гостинцев со всего барака, кто хлеба пайку, кто сахару косточку, у кого конфета от посылки в заначке хранилась. Тетка же Марья поистине царским жестом убила: принесла сто грамм водки в баночке из-под майонеза и два настоящих, свежих сырых яйца.
Оставили нас наедине, за одеялами на нарах. Все женщины деликатно — подальше, сбились в круг, и пошел шепотом таратор: у кого какой мужчина был в прежней жизни, какая любовь да жизнь.
Мы с Анной выпили водки, выпили по сырому яйцу. Я был такой оголодавший, что водка кипятком огрела, ну, а яйцо вообще — птичье молоко. Да не давали нам посмаковать, поторапливали:
— Вы там не рассиживайтесь, занимайтесь делом, время идет!
Деловито сбросили мы с себя арестантские отрепья. Без них Анна стала хороша, о, как хороша… Забыл я, что как бы разочаровался, забыл про девчонок, про целый свет. Как прижались мы, как стали целоваться…
Только руки Анна старалась прятать, изуродованные каторжной работой, черные клешни зэка. Особенно ведь цемент, он безвозвратно гробит руки, прямо не по себе, знаете, чтобы при таком юном теле такие жилистые коряги, словно не ее, а приставлены от какой-то старухи. Но это, впрочем, нотабене. У всех такие.
В кружке у женщин шел сперва бойкий разговор, трещали, трещали, потом тишина. Потом слышим — сдавленный плач. Одна, видимо, заплакала, другая…
И как начали они выть!
Звериный вой, да сдавленный — чтобы охрана не услышала. Я в жизни не слышал ничего подобного, такого коллективного, поверьте, без преувеличения, страшного воя.
А мы любились.
И произошла здесь у нас неувязка. То есть, не неувязка, а нечто неожиданное для меня, непредвиденное и даже, если хотите, дикое. Анна оказалась девушкой.
Сначала я не сообразил, убейте меня, я мог ожидать чего угодно, только не этого. Понимаете? И не мог догадаться, в чем дело, почему у нас ничего не получается. Потом, когда у Анны хлынула кровь, я растерялся.
Тетка Марья тут как тут: просовывает нам полотенце мокрое, тряпочки, подает советы. Ждала этого момента, дошлая баба, все знала, все предусмотрела!
Анна побледнела как снег, дрожь ее бьет, зубы стучат, и принялась униженно просить у меня прощения. Я ее успокаиваю, целую, зажимаю ей рот, а у самого тоже челюсти трясутся. А бабы воют уже в голос, не сдерживаясь, смертным воем, похороны, концерт, вот-вот явится охрана.