Спросил у Анны, зачем же она письмо написала? Она объяснила. Довольно логично:
— Мне сидеть пятнадцать лет. Если и досижу до конца, то кем я выйду, тридцатипятилетней девой? Так ведь еще и того не дадут. Замучают! Женские зоны — гаремы для начальства, а если они узнают, что одна есть нетронутая… До сих пор не знали, и то — что со мной делали! Издевались, били, в карцерах морили. Я никому не давалась, от ненависти, от презрения, начальника охраны во Львове зубами чуть не загрызла, лишь отправка по этапу меня спасла. Но
За что ей дали пятнадцать лет? За буржуазный национализм. По этой статье власть особенно безжалостна. Дело в том, что Анна родилась в Ровно, сама украинка, окончила курсы медицинских сестер, послали в глушь, единственный медик в селе. Принесли раненых украинских партизан, а она вместо того, чтоб позвонить в КГБ, перевязывала, лечила, вот за пособничество врагу — пятнадцать лет.
Это в
Анна много говорила, спешила, словно должна была все сказать. Говорим, целуемся, а то плачем, то смеемся; куски сахару под боками давятся, не до сахару тут; в крови перемазались, не замечаем; одеяла сваливаются, кто-то их поправляет.
— Тебе болит, милая, говорю.
— Нет, — уверяет. — Это самая счастливая ночь в моей жизни. Я вышла за тебя замуж. Жена твоя — не перед их сволочными законами, перед Небом.
Тетке Марье нелегко было нас разнимать, втолковывала: рассветает уже, скоро побудка, пора мне уходить. А мы с Анной, ну, не понимаем, как бы начхать, наплевать, как бы все равно…
Растолкали нас силой, выволокли из-под нар. Весь барак не спит, сидят бабы столбами, черные, с выплаканными глазами, кинулись меня крестить наперебой, провожать.
Анна прилипла, не оторвать, шепчет мне на ухо:
— Скажи на прощанье, какая у тебя фамилия?
Мать честная, ведь я за всеми делами-то, оказывается, по форме не представился.
— Иванов я, — говорю, — Ваня Иванов, расейский, которых нас, Ивановых, как нерезаных собак.
— Я всю жизнь буду тебя помнить, Ваня.
На том меня выпихали.
Заложил поскорее брус на место, запер их. Качало меня на свежем воздухе, прошел несколько шагов, не могу, о стенку барака опираюсь. Может быть, я брусом стукнул или просто такая судьба — из-за угла прямо на меня выходит их начальница, в форме, подполковник КГБ. Мы о ней были много наслышаны, законченный бухенвальдский тип садистки. Глаза шарами, как закричит:
— Руки вверх!
Я — бежать. Вот режьте меня, не вспомню и не могу понять, каким манером перелетел через стену, лишь точно знаю, что били по мне пулеметные очереди с вышек, и ничего не попало, только глинной крошкой посекло. Но тогда мне показалось, что попало, и понял, что до своего барака не добегу.
По лагерю сразу тревога, сирена, собаки. Я забился в бочку, бесполезно, но инстинктивно. Вернее, не так уж бесполезно: если бы бегал, как заяц, подстрелили бы, а так вытащили живым.
Получил двадцать пять суток карцера, чистое счастье. Я с перепугу и по поведению ждал расстрела. Оказывается, это не рассматривалось как побег, но только как нарушение внутреннего распорядка — за внешние стены я ведь не пытался уйти.
В карцере, впрочем, чуть не умер: лютый холод, лед нарастает по стенам, а меня оставили в одном белье, собственной мочой грелся, вышел полным инвалидом.
Одной поддержкой была память об Анне: сидя там, уж тысячу раз в уме все опять пережил. Сны умел видеть непременно о ней, это уже похоже на мистику, но я наказывал себе видеть ее, засыпал и видел… Потом эту способность потерял.
Из тюремной больницы пробовал бежать всерьез. Поймали. Остался жив. Но отправили в Казанскую тюрьму, сидел три года в каменном мешке. Пытался кончать самоубийством, но не дали.
Кочуя по тюрьмам, лагерям, насмотрелся — в неделю не расскажешь, но лишь значительно позже я понял, какая то была удача, что я попал именно в тот, а не другой барак. Тетке Марье свечу надо поставить. Умела она держать своих бабонек. Я, новичок-дурачок, понятия не имел, на какой шел риск.
Женщины заключенные без мужчин обычно звереют. Там у них, поверьте, черт-те что творится. Даже охранник с оружием никогда не отважится в одиночку войти в женский барак. В Казахстане у нас был случай, когда женщины цапнули зазевавшегося солдатика, связали, рот заткнули, перевязали суровой ниткой член и насиловали всем бараком, рвали и грызли, пока не умер. Лесбиянками, конечно, полон каждый лагерь, из тряпок или жеваной газеты себе куклы делают, зубные щетки, палки, ложки идут в ход. Иные рассудок теряют, их держат связанными, о, Боже мой, замнем, как говорят, для ясности, но скажу вам: мужчина в лагере страдает много, женщина же — больше. Правда, однако, что, когда сидят десятилетиями, от истощения превращаются в существа, так бы сказать, бесполые.
Гуманнее всего устроили в Мордовии. Кое-где, какой-нибудь раз в году приводят в столовую на киносеанс и мужчин, и женщин вместе. На экране идет кино, Ленин там провозглашает завоевания Октября, а заключенные — на полу, под скамьями, ни одной головы не видно. Это человечно, и по графе — «культурно-воспитательная работа».
Но мы же люди, не так ли? Так нас создал Бог: любить и продолжать род, чтобы мужчина искал женщину, а она мужчину. Он не мог предвидеть, что нас будут разделять на десятки лет или до конца жизни. Бог не мог этого вообразить, а КГБ вообразил. Это
… До сих пор казнюсь, не могу простить себе, что не спросил у Анны ее фамилию. Понимаете, она у меня спросила. А я что? Тогда мне казалось, что это все, конец. Но вот и пятнадцать лет прошло. Можно было бы искать.
Впрочем, это дым.
Я бежал бы… Хоть к папуасам, хоть в Сахару, в джунгли, в Антарктиду, только бы вон с этой нелюдской земли. Отпущенное мне время истекает, и вот была не жизнь, а только попытка бежать. Жалко. Силы кончились. Теперь уж точно не переплыву, не пройду, не переползу.
Просто же отпустить — ну поймите, не хочу я с вами иметь дела, отпустите меня с миром! — о, они не отпустят… Мешок.
Если я выпью, удается иногда восстановить это ощущение себя свободным. И грешным делом подумаешь: но ведь ты еще счастливчик, у большинства рабов этой земли и таких моментов не было, умрут и не испытают, а ты испытал, будь благодарен судьбе. Один раз — когда в открытом море плыл, по звездам. Другой раз — когда любил Анну. В двадцать один год. Хороший возраст!..
АВГУСТОВСКИЙ ДЕНЬ
Разбирали дело о зверском убийстве без повода. В доме директора сельской школы были зарублены топором его жена, двое детей, а сам он обнаружен висящим на веревке, закоченевший, в кладовке.
Способ повешения был странный: запястья рук директора были обвязаны кусками веревки, руки заведены за спину, и веревочные кольца на запястьях соединены и заперты висячим замком, ключ от которого не нашли.
Возникло подозрение об убийстве с последующей симуляцией самоубийства. Однако в доме и на окровавленном топоре не отыскали следов кого-либо постороннего.
Более недели в колхозе работал следователь, опросил десятки людей, но дело не прояснилось. Все показали, что убитый, или убийца, очень любил жену и детей, врагов не имел, зарабатывал прилично, и жена его тоже — она была заведующей птицефермой. В общем жизнь семьи была благополучна и счастлива.
На всякий случай арестовали школьного сторожа-истопника, на том основании, что накануне он