заготавливал директору дрова на зиму — как раз тем самым топором. Он содержался в районной тюрьме, толку от него не добились, он рыдал и клялся, что непричастен, хоть его и пробовали бить слегка и прочее.
Приехали из района сам прокурор по фамилии Попелюшко и начальник милиции Крабов, скорее для очистки совести, так как ничего нового не смогли выяснить.
В конце концов дело их измучило, надоело им, обмусоленное со всех сторон. Свидетели, которые наплели три короба вздора и ничего по существу, были отпущены. Прокурор с начальником милиции собрались уезжать.
Они присели на дорогу в кабинете председателя колхоза — выкурить по сигарете. Настроение было ниже среднего, еще кабинет нагонял уныние. Он был пуст до неприличия, из мебели только стол и продавленный диван, по углам усеянный высохшими оболочками клопов. У окна красовался пыльный пук кукурузных стеблей, призванный свидетельствовать о неких феноменальных урожаях, а на голом столе — стеклянная пепельница с водой, из которой веером торчали размокшие окурки.
Курили по пятой сигарете, давно пора было ехать. Но августовское солнце так щедро жгло, воздух был так горяч и раскален, что никто не отваживался подняться первым. Говорили о разных хищениях, нарушениях, скрывая досаду, что бессмысленно тащились так далеко, и зудело ощущение, что — вдруг маленькое усилие, зацепись крючочек за какую-то нить, и вытащилось бы такое…
Может, только казалось? Из-за жары, полдневной одури, нежелания трястись на раскаленном фиолетовом милицейском мотоцикле, ожидавшем на улице под окном.
На этом мотоцикле, обпылившись и изжарившись до последней степени, они приехали из района втроем: за рулем начальник милиции Крабов, за его спиной прокурор Попелюшко, в коляску из вежливости посадили председателя колхоза Савина. Километров за десять до колхоза заднее седло под прокурором выстрелило и сломалось. Пересадили прокурора в коляску, на седло сел тощий Савин, и так с грехом пополам дотащились.
Все потому, что прокурор был чудовищно толст. У него были тумбоподобные слоновьи ноги, руки в рыжих волосах и веснушках раздулись, как баллоны, под огромной жирной головой — пять или шесть подбородков, из-за необъятного живота он никогда не видел, куда ступает. Как выражался Крабов, нерачительная природа, по какому-то, видимо, блату, отпустила ему столько материала, что хватило бы с избытком троим смертным, то-есть налицо перерасход и растрата. Ему делали одежду персонально, в обкомовском спецателье. Вышитая сентиментальными цветочками рубаха была объема с одноместную палатку, в штанины брюк вошло бы по человеку. На больных ногах Попелюшко носил не ботинки, а растоптанные матерчатые тапочки; на голове — соломенную шляпу и очки, которые уменьшали и без того заплывшие глазки и сами казались несоразмерно крохотными на лопающемся от сала поросячье-розовом лице. Зато на затылке у него вились артистические кудри, делавшие его похожим на писателя Алексея Толстого, чем он втайне гордился. Гигант этот был хворый, мучился одышкой, голос у него был тонкий; он страдал от духоты более других и непрестанно утирался платком.
Как на смех, начальник милиции был длинен и худ, как жердь, являя разительный контраст коллеге. Если природа по блату дала прокурору гору пухлого теста, то Крабову, видимо, теста не осталось, пошли в ход чурбаки, черепки, дубины, разные жесткие ошметки, какие удалось наскрести. Он весь ушел в жилу и бугры, черты лица были резки и преступны, он еще испортил себя прической с коротким чубчиком, делавшей его похожим на беспризорника или битого боксера.
— Подвязать седло проволокой разве, — размышлял он вслух сиплым пропитым басом. — А вы, прокурор, поедете в коляске, и молитесь всю дорогу, чтоб выдержала.
— Проволоки я сейчас принесу, — сказал председатель Савин, не делая, впрочем, никакого движения. — А то можно в кузню, хлопцы приклепают, если не пьяные.
— Хрен с ним, доедем…
— Говорят, у вас на складе украли пять мешков пшеницы? — тоненько, задыхаясь, пропищал гигант- прокурор.
— Кто украл? — насторожился милиционер.
— Откеда я знаю? — развел руками председатель. — Возчики, может, на самогон.
— Ну, нар-род… Заявили?
— На фиг? — улыбнулся председатель. — Пустяк… Фу ты, мерзавцы, уже успели донести.
— Так у вас все пустяк, а потом убийства, работай тут.
— Ах, оставьте, не заедайтесь! — простонал бессильно прокурор. — В такую жару не работать — сидеть по горло в пруде.
Савин задумчиво посмотрел сквозь пыльное окно.
— Это вообще можно, — сказал он. — пруд есть. Не очень пруд, но вода. Может, правда, покупаться?
— А что? Идея! Давайте в самом деле, — оживились гости.
Все трое поднялись — причем Крабов сразу снял гимнастерку, — вышли из конторы и направились гуськом к пруду. Впереди пошел добродушный, невзрачный Савин, за ним, выступая, как журавль, начальник милиции в белой, взмокшей от пота майке, а прокурор, тяжело сопя, загребая тапочками пыль, с первых шагов отстал, и на него из-под лопухов закурлыкали и зашипели гуси.
Деревня была безлюдна, как вымерла. Вдоль пустынной улицы виднелись кое-где под плетнями куры, лежавшие в пыли, с открытыми пересохшими клювами, и еще одна древняя-древняя старуха, вся в черном, отрешенно сидела в тени крыльца. Опираясь на суковатую палку, она проводила прохожих тусклым, недобрым взглядом.
— Прудов у нас, правду говоря, два, — объяснил Савин. — Верхний — Утятник, в нем уток разводим, а нижний — Утопелец, пока пустует.
— Что за название такое веселое? Глубок?
— Лужа. Да лет семь тому старый председатель в нем утопился.
— Спьяну?
— Черт его знает, вроде не. Не выяснили. Хочу утками заняться. Жрут только много утки. Одни перерасходы, в гроб его…
— Эт-та что ж такое?! — вдруг, насторожившись, спросил милиционер и остановился, вслушиваясь, как гончий пес.
— Где? — удивленно спросил Савин.
— Кричат!
Откуда-то, из-за куп деревьев, донесся все нарастающий панический крик народу, тысяч народу, какие-то гулкие удары, выкрики, скрежет и сплошное «ала-ла-ла-ла…» Глаза прокурора округлились, милиционер автоматически потянулся рукой к кобуре. В крике слышались ноты предельного отчаяния.
— Так утки же, — сказал Савин, улыбаясь. — Это их кормят на верхнем пруду. Мы привыкли, не слышим.
— Так много?
— Двадцать восемь тысяч.
— Фью!
Они вышли на склон и теперь своими глазами увидели большой загороженный пустырь, усеянный, словно пухом из разорванной подушки, белыми живыми точками. Ничего не росло на грязепо-добной от помета земле, за исключением островка крапивы в одном месте, высокой, как молодые деревца, жесткие стволы ее были обглоданы так высоко, как только птицы могли достать.
Неизвестно, где кончалась земля и начиналась вода, потому что утки сплошной массой покрывали берег и пруд, двигались, как в водовороте, концентрическими кругами, стремясь к центру, где маячила фигурка работницы, и там творилось нечто подобное кипящему котлу. Видимо, птицы были свирепо голодны.
Кусты под изгородью зашевелились, вышел хромой черный человек, неся в обеих руках за лапы, как охотник, с дюжину мертвых уток, крылья волочились по земле. Взглянул волком и круто ушел снова в кусты.
— Эт-та что, зачем он? — закричал подозрительно милиционер. Был такой шум, что приходилось кричать.