смятение, когда я проснулась. В комнате действительно чувствовался запах приснившегося мне свежеиспеченного хлеба!
Я надела туфли и куртку, вышла из комнаты и спустилась по крутой чердачной лестнице.
В верхнем холле, на этаже Тура и Сигрид, я остановилась. Да, действительно пахло хлебом. Послышался какой-то звук. Слабый и довольно неопределенный. Словно капли мелкого дождя. Или семенящее шуршание крысиных лап.
Я стала спускаться по лестнице, осторожно, шаг за шагом. Иногда звук смолкал, и когда я сама на мгновение замирала, выжидая и прислушиваясь, он возобновлялся. Быстро. Медленно. Быстро. Я поняла, что вряд ли это дождь или крыса. Звуки природы совсем другие, она более целенаправленна и решительна. Такая манера — ускоряться, потом останавливаться, красться и снова нестись — свойственна только звукам, издаваемым человеком.
Я миновала нижний холл. В кухне и гостиной было совершенно темно. Звук доносился из комнаты Оке и Карин. Я пошла туда.
В дверях я остановилась и стала высматривать источник этого таинственного звука. Меня несколько удивило, что я не узнала его раньше, поскольку часто издавала подобный звук сама.
Приглушенное, неравномерное постукивание исходило от клавиатуры ноутбука.
В комнате было темно, ее, словно лунный свет, освещал экран компьютера, а работающий за ним мужчина сидел ко мне спиной. Он в очередной раз остановился, обернулся и увидел меня.
Его реакция была вполне понятна. Он резко и судорожно дернулся, точно его ударило током, и я поспешно сказала:
— Это всего лишь я.
Я нащупала рукой выключатель.
— Какого черта, — воскликнул мужчина, когда лампа озарила нас светом.
И тут я его узнала. На нем были очки в узкой овальной оправе красного цвета, а голова — совершенно седая. Мне показалось забавным, что волосы у него стали серыми, словно его светлую голову покрыл тонкий слой матовой пыли. Я подумала, что можно было бы наклониться и сдуть ее. В остальном он ничуть не изменился. Темные брови, здоровый, бронзовый цвет лица. Черты лица стали немного тяжелее, отчетливее.
— Йенс, — проговорила я. — Не знаю, что и сказать. Извини меня, пожалуйста.
Когда я назвала его по имени, он снова вздрогнул, но на этот раз уже не так сильно. Он пока еще не узнавал меня. Да и как он мог меня узнать? В последний раз мы виделись, когда мне было пятнадцать лет. А теперь мне тридцать девять. Мне-то не составило труда угадать, что сидящий тут мужчина — Йенс, поскольку это его дом. Ему же было куда труднее догадаться, что неожиданно спустившаяся с лестницы незнакомка — это соседская девочка, которая гостила здесь двадцать четыре года назад.
Я дала ему немного подумать. Но он по-прежнему не узнавал меня. Меня это задело, сама не знаю почему. Потому что я постарела? Потому что я так мало для него значила? Нет, даже не знаю, чего я обиделась. Ведь то, что он меня не узнавал, было вполне естественно.
Мне пришлось объяснить ему, кто я. И одного имени — с фамилией — оказалось недостаточно, пришлось напомнить о даче, где жила моя семья, о том, что во время летних каникул я была лучшей подругой Анн-Мари, и о том, что летом 1972 года я жила в этом доме. О спальном мешке на острове Каннхольмен я упоминать не стала, предоставив ему кое-что дополнить самому.
Он медленно закивал. Теперь он понял, кто я такая. Но все еще боялся меня. И не спускал с меня пристального взгляда. Словно я какая-то ненормальная, которая может выкинуть что-нибудь опасное, если повернуться спиной.
— Мне правда жаль, что я тебя напугала. Даже не знаю, что на меня нашло. Что-то подтолкнуло меня сюда поехать. Я достала запасной ключ из раковины. Я ничего тут не тронула. Просто хотела посмотреть, а потом меня безумно потянуло в сон. Вчера засиделась допоздна. Я улеглась на старую кровать Анн-Мари и заснула.
Тут он немного расслабился.
— Улеглась на старую кровать Анн-Мари?
Он опустил взгляд в пол, почесал подбородок, и когда он вновь поднял глаза, его лицо смягчилось. В уголке рта мелькнул намек на улыбку.
— А перед этим ты перепробовала остальные кровати? Как та девочка из сказки? Мы даже сделали рекламу на этот сюжет.
— «Медвежья кровать»? Это когда она ложится сначала на жесткую сосновую кровать, потом на мягкую, в которой она почти утопает, и наконец находит ту, что надо?
— Ты это видела?
— Да. Она довольно забавная.
— Моя идея.
— Так ты работаешь в рекламном бизнесе?
— Да. Хочешь чаю? Я испек хлеба. Думаю, он как раз остыл.
Пока Йенс заваривал чай, я сидела за кухонным столом и рассматривала его. На нем были джинсы и вязаный свитер цвета морской волны, который выглядел так, будто его купили в секонд-хенде еще в сороковые годы, но на самом деле было видно, что это дорогая вещь. Красные овальные очки он сменил на круглые оранжевые. Пока Йенс возился с ковшиком и чайными чашками, он все время весело и непринужденно болтал. Периодически поглядывал на меня через плечо. В его манерах ощущалась своего рода профессиональная обходительность, мягкая, но прохладная, ни к чему не обязывающая; я так завидую людям, владеющим этим искусством. Сама я закрыта жесткой ракушкой, как мидия, и когда кто-нибудь меня разломает, наружу выплескивается слизистая масса. Сразу вся! Это достаточно неприятно.
На столе в оловянных подсвечниках стояли две свечи. Йенс зажег их, погасил верхний свет, сел за стол и налил чаю. Я намазала кусок хлеба маслом и, прежде чем сунуть его в рот, немного помедлила, я так часто делаю, когда ем у чужих людей. В детстве мне всегда не хотелось есть в гостях. Даже пирожные, мороженое и торты. Из-за этого меня считали избалованной, и мама вечно за меня краснела. Теперь я знаю, что это естественная реакция. Есть у чужих людей — дело серьезное. Когда чья-то пища попадает ко мне в желудок, эти люди обретают надо мной власть. Если ты ешь их еду, то отдаешь себя в их руки. Поэтому-то горные пленники и отказывались есть у троллей, как бы ни были голодны.
— Значит, дом по-прежнему ваш? — спросила я.
Хлеб еще не успел остыть, он был немного вязким в середине и очень вкусным.
— Он принадлежит маме. Но она здесь никогда не бывает. Она живет на Готланде. Можно сказать, что она ушла в монастырь. Хотя теперь так, похоже, не говорят. Она называет это чем-то вроде коммуны. Она вместе с еще семью католичками живет на хуторе, где они разводят овец и выращивают овощи. Я не виделся с ней несколько лет. Мама не хочет, чтобы к ней приезжали. Но мы иногда созваниваемся. Думаю, у нее все в порядке. Она давно не казалась такой веселой.
— А Оке? Он где живет?
— Оке умер.
— Я как-то читала, что у него был инфаркт, — сказала я.
Мне вспомнились газетные постеры с фотографиями исхудавшего Оке и какой-то крашеной блондинки с немного вульгарной прической.
— В тот раз он выжил. Жаль, что он не умер тогда. Я правда так думаю. Тогда его еще уважали. Ему бы написали длинные красивые некрологи, задали бы всем известным деятелям культуры вопрос: «Какие воспоминания у вас связаны с Оке Гаттманом?» — и те припомнили бы кучу всякого хорошего. Никто бы не сказал, что его последние публикации вышли уже несколько лет назад. Ведь раньше папа отличался невероятной продуктивностью. Возможно, сочли бы, что он умер в период своеобразной творческой паузы.
— Но его спасли. Мона, с которой он тогда жил, нашла его в туалете, отвезла в больницу, и там его снова поставили на ноги. Он утверждал в газетах, что побывал в мире ином, но его воскресили. Возможно, с излишней долей драматизма. Думаю, он несколько преувеличивал. А потом я часто задавался вопросом, не пожалела ли Мона о том, что помогла его воскресить. Ее жизнь превратилась в форменный ад. Он