И словно для того чтобы сделать меня окончательно счастливым, она неожиданно сообщила:
— А знаете, Донат Константинович, я нынче провела в вашу честь этакий гоголевский урок.
Я испытал в эту минуту почти неправдоподобную радость. Чтобы унять ее хоть немного, ввести в берега, церемонно вздохнул:
— Завидую вашим ученикам.
Она рассмеялась.
— Не торопитесь. У них возникло недоумение, связанное с вашим героем.
Р. сразу же выдвинул свою версию.
— Догадываюсь, какое именно. Как бричка, везущая афериста, вдруг превращается в птицу-тройку?
Она еще больше развеселилась.
— Нет, речь не о том. Хотя направление вы угадали. Допытывались — как объяснить, что русской провинции он уделил за всю свою жизнь всего лишь два месяца? И почему же “гнетет его в Рим”? Никак не сидится в своем отечестве, перед которым всегда “постораниваются другие народы и государства”.
Софья Григорьевна утомленно и снисходительно протянула:
— Похоже, что Николай Васильевич вызвал у них — ненароком — похвальное патриотическое недоумение.
Р. усмехнулся:
— Неудивительно. В молодости, а тем более в отрочестве, нам неизвестна простейшая вещь. Не знаем, что там хорошо, где нас нет. Все эти детские вопросы всегда в полушаге от детской болезни. Недаром мудрейший Владимир Ильич, внук старого Бланка, остерегал нас.
— Всего тяжелей на свете подросткам, — негромко произнесла Вероника.
— Меня гнетет в Рим, — полузадумчиво, полумечтательно повторил хозяин застолья. — Понять его можно. Напомнили бы вы своим отрокам, что обещал он своей отчизне. “Добуду любовь к ней вдали от нее”.
Я не участвовал в их беседе. Я молчаливо любил Веронику.
А нынче был драматический день. Этот эпитет я выбрал намеренно, чтобы уравновесить иронией вспыхнувшие неожиданно страсти. Кто бы подумал, что мир обрушит невозмутимая Вероника.
Все вроде бы началось с сущей малости. Ей показалось, что Р. не похож сам на себя, не в своей тарелке. Она сердито и нервно осведомилась:
— Что это с вами? Что-то стряслось?
Р. хмуро буркнул:
— По мне это видно?
— Еще бы. Невооруженным глазом. На вашем лице — мировая скорбь.
Он возразил, не тая раздражения:
— Если бы!.. Но она — локальна. На малой родине — дымно и мутно.
— У вас отзывчивая душа.
Он отозвался еще ворчливей:
— Там и до сей поры пребывают небезразличные мне друзья. Вы уж простите великодушно.
Она выразительно усмехнулась:
— Просто вы слишком долго внушали, что все политические спектакли не стоят внимания. Я вам поверила.
Похоже, что Р. не сразу заметил, как накаляется температура. Возможно, что не хотел заметить. Он озабоченно произнес:
— Там не театр. Идет пальба. В сущности, надо бы мне туда съездить.
— Зачем?
— Навестить родимый город. Понять самому — каков он нынешний. Так сказать, двадцать лет спустя.
Она молчаливо его разглядывала, точно увидела в первый раз. Потом слегка повысила голос.
— Я полагаю, что вы избрали не лучшее время для ностальгии.
Р. согласился:
— В этом все дело. Ведь времена не выбирают.
Я попробовал разрядить ситуацию, становившуюся все более взрывчатой.
— Быть может, за хребтом Кавказа появятся два-три рассказа…
Р. без улыбки пробормотал:
— Которые не пропадут во глубине сибирских руд. Надо понять, что там происходит.
И через несколько дней улетел.
То время, которое он отсутствовал, запомнилось мне своей переполненностью. Не оттого, что происходило много действительно важных событий, круто переменивших жизнь и облик целого материка. Советский двадцатый век приучил и к катастрофам и к переворотам. Даже относительно мирные, внешне стабильные периоды не были такими по сути. Будто исходно заряжены тайной грозой и тайной угрозой.
Но в те недели я жил насыщеннее и напряженнее, чем когда-либо, я был по-настоящему счастлив. Впервые нас было не трое, а двое, триада превратилась в дуэт. Общались мы с Вероникой часто — то ли ей скучно было одной, то ли со мною ей было уютно. Я ощущал себя не собеседником, не спутником, не добрым товарищем, а истинно близким ей человеком.
И вот в закатный сиреневый час волна накрыла меня с головой, не удержался и исповедался — сказал ей, что окончательно понял: я полюбил ее бесповоротно, той сокрушительной лютой любовью, которая не оставляет надежды, не оставляет хотя бы соломинки, хоть мысли о возможном спасенье.
Она помолчала. Потом сказала:
— Спасибо. Я об этом догадывалась. Тем более я должна быть честна. Я стала женщиной вашего друга.
Когда ко мне вернулась способность произнести хотя бы словечко, я только пробормотал:
— Давно?
Помедлив, она сказала:
— С месяц.
Я мужественно сохранял лицо:
— Да, это срок. Совсем недолго осталось до серебряной свадьбы.
Она покраснела, потом обронила:
— Так далеко я не загадываю. Наш друг, как известно, непредсказуем.
Потом усмехнулась:
— Вы согласитесь, что у меня были все основания считать его поездку на родину, по крайней мере, несвоевременной.
Я выдержал марку. Я улыбнулся. И виновато развел руками:
— Я тихоход. И всегда опаздываю. Привык уже: никогда не оказываюсь в нужное время в нужном месте.
В сущности Р. не столько писатель, сколько игрок. Игрок со словом. Хотя безусловно — игрок удачливый. Но все удачи идут от слуха, а не от той непонятной искры, которая вдруг тебя опаляет.
Отлично помню, как он поучал меня: “Ты должен чувствовать уровни смыслов, определяемые фонетикой. Прислушайся, например, к слову “ветер”. Что оно значит? Движение воздуха. Не больше того. А слово “ветр”? Совсем другое. В нем есть величие. Судьба, история и стихия”.
Биллиардист. Всего и заботы, чтоб слово, как шар, вошло бы в лузу.
Ночи мои стали мутными, вязкими, в пространстве перемещаются тягостно, словно уставшие старые клячи, навьюченные избыточным грузом. Все чаще забрасываю вопросами необъяснимого человека, которого по своей опрометчивости я сделал своим обреченным замыслом, героем романа, который