припекало не на шутку, а прохожие выглядели так, будто каждого из них сперва выпотрошили, а после подвесили на пару часов тушиться на медленном огне. Впрочем, вполне вероятно, у меня просто разыгралось воображение.
ФЕЛИКС МАКСИМОВ
ТЕЛО
1. Ангедония
Давно пытался, закрыв быстрые глаза, остановить самого себя.
Размыкать по мускулу то, чем обладал тридцать лет.
Нечего бояться, это просто буквы, компьютерные коды. Ничего нет под кожей, немного смерти и ананасного сока, почерневшие от курева двойчатки легких, капилляры-полукровки, запасники кунсткамеры, достойные того, чтобы все это — от стоп до колен, от колен до члена, от члена до ключиц, от ключиц до двойной макушки — показывали в огромном цирке шапито.
Пусть этот цирк называется «Soleil», а в губернаторской ложе сидит хорошенькая девушка в рюшах и спрашивает лысого пузатого pap[a]: 'Папочка, а он человек или нарочно?'
Ладно, руки-ноги-голова.
Постепенно все это движется из родильного отделения в прямоугольник земли,
как и миллионы рук-голов-ног-затылков на Земле.
Мне все равно, плоска земля или шарообразна.
Пусть она стоит на трех китах, а три кита — на черепахе, пусть она крутится на пластмассовой ножке школьного глобуса.
Рано или поздно, та рука, что поставила меня на доску, как шахматного коня, уберет вон, как убрала уже многих, чтобы поставить новых, а я пойду босиком по мытарствам.
Из убежденного атеиста вырастет лопушок, мусульманин облапит гурию за талию, обледеневший от просто христианства Клайв Льюис успеет на последний автобус из ада в рай и так отделит баранов от козлищ, что козлищам мало не покажется.
Наконец-то меня заинтересовало, на кончиках пальцев скалолаза, как любовная сцена между двумя слепыми тайскими массажистками, как отчаянная морзянка из радиорубки «Титаника», ну все же каким образом три десятка лет работало то, что называется мной, когда в банке обо мне говорят 'физическое лицо'.
Тело как улика.
Понял, что прочнее всего запоминаю запахи, от унылой пельменной вони в пищеблоках больниц до ванильного аромата детского крема «Габи», который уже не продается.
Запах дешевой туалетной воды «Гвоздика» вызывает тревогу: он связан с болезнью, с лихорадкой и бездомностью. В четыре года мать возила меня в подмосковный дом отдыха, где я простудился да еще и был покусан то ли осами, то ли пчелой, укусы протирали именно «Гвоздикой». В нескольких дешевых отелях, где я в свое время ночевал, этим запахом озонировали воздух, я не мог уснуть и неизменно заболевал. Впрочем, после фальшивого розового масла, которым в Турции пропитано решительно все — от музейных галерей до нищенских лохмотьев и задворок открытых обжорных лавок для нищеты, где на перетопленном курдючном жире стряпают дрянь полоумные повара, — запах гвоздики чудится мне безобидной ноткой интерьера.
Память моя решето с перышками, от детства остались разрозненные переводные картинки, вспыхнувшие и сгоревшие кадры — которые уже не связать воедино. Не помню даты, имена и лица.
Зато утренний холодный запах горящих торфяников — всегда будоражит, будто с головой окунулся в ледяную газировку, нужно немедленно идти, нет, бежать, звучит солдатская команда 'поворот всевдруг', сами по себе, как у хорошей борзой или жеребца в сборе, сокращаются мускулы.
Появляется в обычной жизни небывалое ощущение — будто мой собственный скелет хочет двигаться быстрее мясных наслоений, выскочить вон из мякоти и заплясать поодаль дымящейся кучи плоти, чечетку проволочного человечка.
Горят торфы, трубит царская охота по пятам, по пятам, я успею опередить доезжачих, сырая ветка цветущей липы хлестнула по скуле. Я не успею.
Тлеющие под землей торфы — лучшее средство для того, чтобы заклясть и выманить своры злых духов на солнечные пустоши внутри моего тела, — опасный аромат дальних лесных пожаров, красной беды действует на меня как удар бича в промежность или ковш ледяной воды, выплеснутый в лицо пытчиком.
'Дайте ему воды, он нужен нам живым'.
Солнце, солнце, желтая лихорадка плывет над гарями, в прозрачном от зноя небе, как сырое яйцо, выпущенное в стакан паленой водки.
Бегство.
Обычный запах гари мне неприятен, хотя нет, скорее нейтрален. А горелая осенняя листва или травяной пал на железнодорожных склонах вызывает привычную ностальгию, можжевеловая ветка в костре, любимые мною индийские палочки — 'Голубой лотос', «Опиум», «Сандал», «Могра», «Муск» — или тибетские холодноватые вручную катанные свечи с непроизносимыми именами оскаленных божеств.
По-настоящему не выношу запах горящего свиного сала и волос, не из-за собственно тошнотворности их, но потому что подспудно знаю: горящие волосы — всегда — смерть.
Подростком боялся смерти именно красной, в огне.
К счастью, никогда не видел во сне такой смерти. Картинку во снах заменял именно запах горящих волос в темноте. Я знал, что горят мои волосы. Причем волосы горят изнутри — гнилой огонь, темная, тлеющая магма ползет по каждому волоску, как по полому капилляру в кратер обугленного черепа. В те поры описания банальнейшего ада с огненными реками, сковородами-вертелами и крематорскими печами не казались мне наивными. Богооставленность грешника, нравственные страдания и скрежет зубовный явно блекли перед обычным, по старинке, мучением в огне, от которого не спасет ни обморок, ни болевой шок, ни наконец полный распад костей.
Помню звук, от которого едва не сошел с ума, — хоронили дальнего родственника, капсулу с прахом в моем присутствии вкладывали в урну. Звук был такой, будто в банке пересыпается перловая крупа, с продолжительным вкрадчивым шорохом. Обычный пепел или даже костная окалина в костре — говяжьи кости, куриные — не пугали, но звук человеческого пепла был невыносим.
Я тискал собственное запястье и не понимал, как мое тело, которое способно издавать разные звуки от приятных до непристойных, в конце концов станет способно только на глухонемое хрупкое шелестящие беззвучие.