- А хорошо, не правда ли? - Шан-Гирей радостно потирает руки. - Все в стихах, а словно дядька Андрей рассказывает.
В дверь звонят и тут же стучат, все невольно переглядываются; входит Раевский, весь замерший, прижимается ладонями и щекой к изразцовой высокой печи, вздрагивает.
- Замерз. Опять шел пешком, - Елизавета Алексеевна замечает строго. - Идем, идем, выпьешь горячего чаю.
- Сейчас, Елизавета Алексеевна, - отвечает Раевский; она уходит, он оборачивается и глядит на Лермонтова.
- Что случилось, Святослав?
- Если ты спрашиваешь, Мишель, значит, еще ничего не знаешь. Послушайте! Едва я вышел на улицу, не успел и двух шагов сделать, пронесся слух, да такой сногшибательный, будто пуля прожужжала у самого уха, и я оглох, я - как во сне.
- Что?! Покушение на царя? Его убили? - воскликнул Юрьев.
- Да, на царя Феба... На дуэли ранен Пушкин.
- Пушкин! - Лермонтов весь встрепенулся. - Я знаю, кто выступил против него.
- Кто?
- Белая лошадь. Конечно, это белая лошадь. Погиб поэт...
- Он заговаривается, - Юрьев к Раевскому. - Это Дантес?
Раевский кивнул и добавил:
- Оба ранены, один тяжело, другой легко.
- Что говорить о другом! - закричал Лермонтов, не находя себе места. - Это Пушкин тяжело?
- Ты угадал, Мишель.
- Лучше бы ошибся я. Но иначе и не могло быть. Как Моцарт говорит у Пушкина: 'А гений и злодейство - две вещи несовместные. Не правда ль?'
- Убить на дуэли злодейство? Убить по правилам чести? - не согласился Юрьев.
- Убить - это все, любые оправдания, даже самые благородные, уже не имеют смысла.
- В таком случае, Мишель, забудь о дуэлях. Убить ты не можешь, значит, ты-то и будешь убит, - рассмеялся Юрьев.
- Судьба, - Лермонтов отмахнулся. - Что значит тяжело?
- У дома на Мойке собралась толпа. Говорят, слуга вносил его в дом, а он прижимал руки к животу.
- Опасная и скверная рана, - Лермонтов пошатывается, вскрикивая. - Белая лошадь! Предсказание старухи сбывается, значит, рана смертельна. Ха-ха-ха! Александр Македонский!
- Это гадальщицу Киргоф зовут Александра Филипповна. Вот ее и прозвали Александром Македонским, - говорит Юрьев, пугаясь, уж не сходит ли с ума Мишель.
Входит Елизавета Алексеевна, с беспокойством глядя на внука, она уже прослышала о дуэли и сразу поняла, что ни на кого это известие не подействует так сильно, как на него, и так был нездоров, а теперь, как в горячке. Однако он порывался куда-то идти.
- Мишель, ты куда? - Раевский теперь испугался за Лермонтова, впечатлительность которого была колоссальна, даже когда он бывал весел и беззаботен, а в тоске - тем более.
- К Андрею Николаевичу.
- Ты нездоров, ты болен. Лишь бабушку напугаешь. Я забегу к нему от твоего имени.
- Хорошо. Впрочем, ничего хорошего больше не будет. Муки страдания - и смерть, - он уходит в свой кабинет, как всегда, когда искал уединения.
6
Лермонтов разболелся совершенно и был рад этому: весь в поту, в дреме со вспышками всякого рода видений, истаивая от слабости, казалось, он хоть как-то разделял мучения Пушкина от раны, и уже не порывался куда-то бежать, что всего более пугало бабушку.
Андрей Николаевич Муравьев подъехал на следующий день утром; Елизавета Алексеевна вышла ему навстречу, желая первой услышать известие, столь страшное для нее прежде всего из-за Мишеньки, желая уберечь его расстроенные вконец нервы, а себя она никогда не думала жалеть. Горестные события ее жизни, никогда не забываемые ею, поскольку внук напоминал о них одной своей улыбкой, как небеса на заре, не сокрушили ее душу, а скорее укрепили, может быть, опять-таки из-за внука, неугомонную натуру которого иначе и нельзя было вынести.
- Андрей Николаевич, как Пушкин? Жив? - спросила Елизавета Алексеевна вполголоса, выпрямляясь и опираясь на трость.
- Слава богу, жив!
- Видел его?
- Нет, Елизавета Алексеевна, не видел. К нему никого не пускают, кроме родных и близких. То есть к нему пускают только тех, кого он хочет видеть.
- Значит, его дела плохи?
- Боюсь, да.
- Миша не в себе, ночь не спал. Арендта не могут найти.
- Он у Пушкина со вчерашнего вечера. Ездил во дворец и привез пожелание государя принять смерть как христианин.
- А я думала, Пушкин, как все мы, грешные, христианин. Разве не в церкви венчался? Детей своих разве он не крестил? Разве государь этого не знал?
- С Пушкиным у власти было много недоразумений, Елизавета Алексеевна. Но теперь все это сойдет на нет. Еще Арендт не привез записку государя с его пожеланием, как Пушкин, призвав священника из ближайшей Конюшенной церкви, исповедовался и причастился. А государь обещал взять заботу об его семействе.
- Хорошо, Андрей Николаевич, все-таки ты меня успокоил. Ты добрый человек. Только Мише рассказывайте больше о том, что его занимает. Ему надо всегда все знать, иначе истомится его душа в беспокойстве вконец.
Елизавета Алексеевна отпустила Муравьева, и тот прошел к Лермонтову, который лежал в постели. Потом, в течение дня он приезжал еще раз, обедал у Елизаветы Алексеевны, которая считала, что Пушкин с его умом все-таки сел не свои сани, то есть, не имея приличного состояния, вращался в большом свете. Лермонтов, услышав ее слова, всегда почтительный с бабушкой, вскричал:
- Помилуйте! Пушкин не в свои сани?! Это все другие не в свои сани садились, или их подсаживали, тесня того, кто был достойнее их всех, вместе взятых!
Елизавета Алексеевна замахала рукой, мол, она не спорит с ним и вообще будет молчать.
Под вечер Андрей Николаевич снова приехал и, ссылаясь на князя Вяземского, впервые попытался составить общую картину событий.
- Пушкин лежит на диване у себя в кабинете; я так его не видел, к нему допускают, кроме врачей, впрочем, они бессильны, лишь тех, кого он хочет видеть, уже простившись с детьми. Однако мне удалось переговорить с князем Вяземским, который там, как и Жуковский, со вчерашнего вечера. Ночь прошла ужасно: мучаясь от боли, Пушкин силился не кричать, чтобы не напугать жену; добрый Николай Федорович Арендт, бывавший на многих сражениях как врач, плакал и восхищался Пушкиным, не в силах ему помочь.