Французская трагедия
Чарующая безмятежность сюиты Куперена[31] словно проветривает прокуренный холл отеля. Французская радиостанция де Голля, несомненно, самое лучшее, что было создано на радио в плане культуры. Цельность и вместе с тем разнообразие ее программ, изысканный высокий уровень, не позволяющий опускаться до безвкусицы и пошлости, делает эти передачи всегда впечатляющими. Из этих передач льется наружу все богатство и чистота духа французского народа его жизнерадостность и остроумие.
А что же происходит с 'сопротивлением угнетению', с великими идеями свободы, равенства, прав человека, прогресса, глубочайшим воплощением которых стали эти передачи? Они, несомненно, все еще живы и никогда не исчезнут из человеческой истории. Невероятно глупо предполагать 'обратный ход' Французской революции! Какой вздор — пытаться политическими мерами положить конец всеобщим правам человека, выбросить их на свалку! Если в этом заключалось намерение нынешнего французского правительства, то все это похоже на фарс. Но предполагалось ли это все на самом деле? Легко заявлять о своей преданности идеям, которые мы все разделяем, но проблема состоит в том, чтобы обеспечить им правовые гарантии в настоящее время и для настоящего времени.
Однажды, уже после Мюнхена, я беседовал с двумя весьма интеллигентными французами, истинными католиками, известными членами судейской корпорации. Один из них ехал со мной, чтобы повидать кардинала Вердье. Мы говорили о неизбежности войны с нацизмом. Оба были глубоко обеспокоены дальнейшим развитием событий. Их мнение о Мюнхенском сговоре было не настолько резким, как мнение Бернана, называвшего это соглашение 'отвратительным фарсом, чудовищной ошибкой, в результате которой всякое отребье сможет надругаться над мирно дремавшей Францией'. Но с тем же отчаянием они говорили о дремоте Франции, о неизбежной гибели этой нации. Для меня это было как бы отражением тех чувств, которые мы испытывали в Германии накануне нацистской революции — крайняя потребность преодолеть апатию и изменить несправедливый государственный строй. Не могло не вызывать опасения то, что почти в каждой нации континента обнаружилась потребность новой интеграции — 'примириться и перегруппироваться под знаком и в духе Франции прошлых времен', — как определил это в отношении Франции Бернан.
Не осознавать всего масштаба французской трагедии — значит отказаться от представившейся возможности всерьез осмыслить нашу судьбу. Не интриги и не продажность, не подлость честолюбцев или старческое слабоумие реакционеров породили эту безумную и трагически ошибочную идею — пойти на соглашение с нацизмом. Величайшая правда в том, что все слои французского народа забастовали. Они отказались от борьбы. С них было достаточно всей этой политической возни. Они хотели просто жить, пусть даже так, без чести, лишь бы оставалась надежда хотя бы сохранить самих себя. Означает ли это отход от истории или возврат в крепостное состояние, как это предвидел Гитлер для Франции еще задолго до ее падения? Если нация теряет веру в свое величие, безропотно довольствуется тем, что есть, скептически относится к высоким эмоциям и жертвам, ограничивая себя умеренностью в материальных благах жизни, — такая нация прекращает существовать как держава, оказывающая влияние на ход истории. Отступление от великих политических задач и сосредоточение на защите заморских владений, как определено это для Франции Мюнхенским соглашением, явилось началом логического курса, приведшего к самодовольному одобрению положения, при котором не принимаются во внимание миллионы французских колонистов и продолжается оккупация ее собственной территории, — при этом Франция все еще воображает, будто способна выжить благодаря своему бессмертному духу.
Смирившаяся таким образом нация, руководствуется уже иными принципами, нежели gloire или liberte, или egalite, или patrie. Нет ли здесь воздействия изменившегося сознания, о котором я недавно упоминал, охватившего целую систему мировоззрения, исчезновения самого понятия нации и общественного долга на фоне роста масс? Массы, больше не готовые сражаться или приносить жертвы по той причине, что они стали слишком практичны и скептичны, чтобы поверить в реальность высоких фраз и идеалов, политическая элита, озабоченная собственным положением в политической жизни страны и потому не сумевшая сделать того, что было необходимо, — такова была Франция до катастрофы, страна интриг, не более того, краб-отшельник, укрывшийся в чужой раковине, слишком великой для него, страна, не сумевшая ничего извлечь из традиций и исторического предназначения Grand Nation, [32] кроме красивых фраз. Эта катастрофа произошла не только потому, что нация обессилела, и не потому, что Франция 'уже больше не могла выносить слез', и не по причине всеобщего гедонизма — просто стало очевидным, что иссяк дух нации.
Франции не стало задолго до ее поражения, задолго до того, как генералы-католики попытались украсить фасад страны. Но если спросить, почему они не действовали раньше, то обнаружится трагическое замешательство, в котором оказалась вся нация. Даже если бы генералы и предприняли хоть какие-то реальные действия, результат был бы тем же самым — раскол нации, то к чему и стремился Гитлер в своей политической борьбе. Вполне вероятно, что нация еще обладала достаточной силой для бунта, для политического протеста против вынужденных преобразований. Могли бы вспыхнуть даже политические беспорядки. Но великого национального подъема произойти не могло. Пока не разразилась война, условий для этого просто не существовало. Не могло возникнуть никакого национального подъема по одному лишь требованию будь то правых или левых сил. Вот почему, в свою очередь, потерпел неудачу эксперимент Блюма. И уже ничего не оставалось делать, как ждать и надеяться на чудо, молча созерцая происходящее, что и предпочли многие дальновидные политики.
Подлинные причины этой трагедии раскрывают характер второй мировой войны в истинном свете — как войны гражданской. Мне видятся те же самые причины, которые сделали немецких патриотов орудием нацистов. Во Франции была, как в свое время и в Германии, та же отчаянная решимость увести нацию, дремотно пребывающую в самообмане и мнимой безопасности, с ложного пути и обновить ее жизнь, опираясь на историю и традиции. Именно эта отчаянная решимость и трагическое смятение не могли не привести однажды к чудовищной несвободе и саморазрушению.
Мне попалась одна французская газета, которая использует тс же самые выражения, что и мы, когда были захвачены идеями нового устройства государства, еще до нацистской революции. 'Государство освободится от решения многих вопросов, находящихся не в его компетенции', — пишет газета, и далее обращается к 'ячейкам Франции — семьям, профессиональным объединениям, регионам', которые 'добьются благотворных результатов от многообещающей децентрализации'. В официальном обращении содержалось утверждение, что Франция 'была в политическом, экономическом и социальном отношении исчерпавшим себя государством'. Из другого заявления можно процитировать несколько отрывков, в точности воспроизводящих наше десятилетней давности мнение о Веймарской республике. 'Полное преобразование' становится необходимым, путь для него был подготовлен 'двадцатилетним периодом нестабильности, недовольства и скрытого протеста'. 'Долгое время, — говорится далее, — большинство французов, преимущественно молодежь, не состоящая ни в одной партии, которые вызывали у них отвращение, держались в стороне от общественной жизни с ее продажностью, мечтая лишь о политическом и нравственном преобразовании своей страны'. Что касается будущего Европы, то 'великие ошибки должны оказаться благом, экономическая жизнь должна опираться на фундамент организованного сотрудничества, а это сотрудничество, свободное от какой бы то ни было идеологии, должно занять место исключительно политической формы европейского баланса сил'.
Ощущение, что мы присутствуем при завершении некой эпохи, было широко распространено накануне войны среди очень многих представителей французской интеллигенции. Скажем, католики представляли этот конец в виде последней стадии величайшего процесса секуляризации, высшей точкой которой была Французская революция. Один государственный чиновник, кроме образования не проявлявший интереса ни к чему, говорил мне в 1938 году, что существует единственный выход — самым коренным образом изменить французскую систему образования, отказавшись от интеллектуализма и ныне действующих педагогических институтов; только такие меры могли бы спасти страну от гибели. Необходимо, говорил он, отказаться от Вольтера, Руссо и энциклопедистов, а вспомнить о Паскале и Декарте. Руководство к действию нужно искать не в XVIII, а в XVII столетии. Можно подытожить высказанные в ряде политических дискуссий мнения в роковую зиму 1938-39 годов. Они свидетельствуют о беспокойстве класса отчаявшихся патриотов, которые оказались в тени политической жизни Франции, с ее колеблющимися, духовно обессиленными массами, неохотно работающими и совсем не готовыми к жертвам. Франция больше не была способна к героическому