воздуха… А там, за синими, грозными цепями гор, в неимоверной дали, в морозах, в рождественском снегу, в блеске первомайского утра – солнце светит ярким светом, – в грохоте трамваев и в мягком гуле метро, в веселой автомобильной музыке, укутанная мягкими снегами, в красных кремлевских звездах – ждала, не могла дождаться нас! – наша родная, любимая Москва, наша Покровка, наш дом с аптекой и ее запахами, наша коммунальная квартира с парадным, ванной, громадной плитой на кухне, с Асей, с корытами, икрой, салфетками, самокатом…
И что бы мы ни делали:
– лихорадочно ли искали папину фотографию, которая куда-то подевалась, и мама видела в этом дурное предзнаменование,
– сидели ли ночью при коптящей керосиновой лампе и что-то делали с «художественно расписанными» платками, счищая с них воск, за что получали по три копейки за платок – а их была каждый раз целая кипа,
– поливали ли наши помидоры,
– работали ли на табачной фабрике, – все было пронизано этим чувством тоски по прекрасной нашей довоенной и военной Москве, чувством ожидания встречи с ней, ненависти к тупой и бессмысленной силе, разлучившей нас…
Москва – гордая, пустая, непокоренная – теплела за горами, фронтами, где шли бои, лилась кровь, где-то там были папа, Жора.
Сентябрь – еще тепло, почти жарко.
Мы с мамой идем по крутой зеленой улочке, и мама говорит:
– Запомни: здесь сентябрь, а как тепло!
Я запомнил.
И тепло, и сентябрь, и уютную улочку с манящими террасами домов, и маму – добрую, так любящую меня, отдающую все, чтоб детство мое было теплым, веселым.
Спасибо им – горам, быстрой Куре, университетскому саду, грохочущей Вэре, голоду, постоянно терзавшему меня, долгим вечерам у керосиновой лампы, с бабушкой и мамой, вою собак в оврагах, ответному вою из зоопарка, запаху масляных красок, которыми инстинктивно пытался я закрепить ослеплявшие меня картины почти вертикального фуникулера с такими смешными трамвайчиками;
– глубокой синеве неба с таявшими вдали цепями гор, синеве, в которой изредка вдруг да распускались такие мирные, словно кусочки дефицитной ваты, комочки зенитных разрывов;
– радостно возбужденному голосу мамы ранним розовым утром: «Посмотри скорей, Казбек как на ладони, весь розовый, словно висит в небе!»;
– густой зелени, почти черной, кипарисов и туй, вязкости пшат и водянистости туты;
– черному и страшному, угрожающему ночному небу с миллиардами звезд, пристально глядящих прямо в глаза, знающих какую-то тайну о тебе;
– родственникам – Боке, Жеке, Ире, дедушке, Инночке;
– книгам.
Спасибо этому пестрому, страшному, радостному и необычному миру, имя которому – военное детство!
Новый год… Хочется елку, а елки нет и неоткуда ей взяться. Только там, в заснеженной России, – громадные хвойные леса, утопающие в мягком снегу. А здесь – сухо, тепло, вечнозеленые ароматы.
Пошел в сад университета, сломал две ветки, резко пахнущие то ли йодом, то ли эфиром… кожистые, гладкие…
Бабушка поставила ветки в воду. Я ушел гулять, чуть не плача. Грустно.
Вернулся – не верю глазам: громадная, до потолка сосенка, пушистая… Висят новенькие игрушки: бумажные, серебристые и золотистые рыбки, птички, бабочки.
Это моя мамуля притащила откуда-то. Нашу комнату-кассу наполняет хвойный аромат, иголки – длинные, красивые – колются!..
Свечки церковные, вся сосенка в свечечках!!
И опять почему-то стало жалко маму – до слез. Но виду не подал…
А потом – радостно-тревожная весть о возвращении в Москву.
Приходили прощаться знакомые, мамины студенты. Помню Кеану. До сих пор ее подарок – французско-русский словарь – хранится у меня…
Всю обратную дорогу, проводы, поезд, вагон, попутчиков заслонила собою надвигающаяся встреча с Москвой, о которой говорили, мечтали…
И вот мы вернулись.
Мороз. Все утопает в снегу. Ахнула за дверью Ася. В квартире – лютый холод. Над нашей квартирой на последнем этаже крыша, иссеченная осколками, протекала, и теперь потолок блестит кристалликами льда. Я ринулся к «своему» отделению славянского шкафа: там солдатики, кубики, родные мои…
Сидим в столовой. Из новостей: пропал Костя, Асин муж. Марья Исааковна дает мне – боже! – кусок белого хлеба и мажет его топленым маслом. Я не могу почему-то есть это масло, давлюсь, но ем, добираюсь до коричневой, даже красноватой корочки этого долгожданного хлеба…
Ася докладывает: книги целы, хотя кое-что подмокло… Спит она на плите, в кухне, вместе с Барсиком.
Барсик урчит и пахнет грибами.
Дождались… Приехали…
Пока мы втроем – бабушка, мама, я…
Я заснул…
Москва
Москва оказалась холодной, утонувшей в снегу и тоже голодной. Бело-черной.
Поставили буржуйки, даже сложили за бутылку водки печку. И началась наша московская жизнь.
Счищали снег с крыши, кололи дрова – в дровяном сарае, который бывший хозяин дома купец Оловянишников устроил в подвальном этаже, – пахло сырой землей, аптекой, сыростью…
Москва, суровая, открывала постепенно мне свои объятья…
…За окном Асиной комнаты, в небе над «военным домом», к вечеру появлялись аэростаты заграждения. Словно черные рыбы или какие-то торпеды, они безмолвно висели в воздухе, в алом вечернем небе.
Окна закрывали плотные шторы из черной бумаги, которые хитро так, если их дернуть за веревку, скатывались вверх в рулон. Радио – черная тарелка репродуктора – имелось только у Марии Исааковны Хургес, ее большей частью дня не было дома. Да и никого из взрослых не было, и я испытывал все ужасы одиночества, вплоть до слуховых галлюцинаций – вот шаги, вот сейчас войдет ОН… ужас, кошмар.
Школа. Та самая, где учился Жора. Маленький чемоданчик, куда он складывал свои школьные принадлежности, теперь мой. Я хожу с ним во второй класс московской 324-й школы имени ЦО МВС «Красная звезда».
Вот это «ЦО МВС» вселяло в мою душу гордость и трепет, и я, не зная значения этой загадочной аббревиатуры, гордо выпячивал грудь, топыря мужественно срочно сшитую для меня бабушкой черную толстовку. Школа мужская, да еще имени ЦО, поэтому мы ходим в черных гимнастерках, бритые наголо.
Школа рядом. С трудом я заставлял себя встать, вернее, это бабушка каждое утро будила меня, стаскивала одеяло:
– Лель, а Лель, пора!
– Угу.
– Пора, вставай скорей, Лель!