пробуждающие игривость воображения. Эта его последняя реформа привела в исступление город Глупов. Обыватели как-то исхитрились преодолеть традиционную любовь к своему градоначальнику и внушительной толпой явились просить его удалиться. Один древний старец встал на колени под окнами резиденции и взмолился от имени всего народа.
— Уйди! — сказал он Мадерскому со слезой в голосе. — Христом богом просим — уйди! Ты человек нам не парный.
Надо полагать, что, несмотря на всю свою благосклонность, Павел Яковлевич навряд ли внял бы народной просьбе и оставил бы пост, как бы мы сейчас выразились, по собственному желанию. Однако в тот же день до губернии дошел слух, что будто бы глуповский градоначальник долиберальничался до организации беспорядков, и что-то очень скоро Мадерского перевели в Кишинев старшим телеграфистом.
Совсем уж неожиданным оказалось то, что, будучи деятелем нового времени и положительного направления, Павел Яковлевич по старинке ополовинил в свою пользу глуповскую казну. Вообще это странно и удивительно, каким образом российский администратор соединяет в себе подчас полярные качества властелина — он тебе и благодетель, и ревнитель благопорядка, и мелкий тиран, и заступник обездоленных перед сильными мира сего, и обидчик, и казнокрад. Объяснение такому причудливому эклектизму может быть только то, что настоящий российский администратор есть существо безличное, совершенно порабощенное веяниями своего времени, что называется, бесхребетное, которое действует строго в рамках установлений, неписаных законов и писаных предначертаний вышестоящего властелина, и поэтому он с неимоверной легкостью перестраивается из либерала в консерватора, а из консерватора в палача. И ворует он потому, что уж так это заведено; серебряную ложку он в гостях, конечно, не украдет, а в казну пятерню запустит, будь он хоть безупречной порядочности человек, поскольку традицией это показано, поскольку уж такая звезда администратора на Руси. А если вдруг завтра выйдет предписание сжечь городскую библиотеку, то он, скорее, ее вместе с читателями спалит, нежели из чести отпросится на покой. Видимо, уж так в веках воспитался российский администратор, что честь да собственное разумение ему решительно ни к чему, недаром царь Николай Павлович говаривал: «К счастью, Россия такая простая страна при всей ее громадности, что для управления ею достаточно одной-единственной головы». Короче говоря, российский администратор никогда не был политиком исполнения, а был просто безоговорочным исполнителем, который если чем и руководствовался кроме предначертаний, так исключительно рьяным сердцем, настроенным по камертону центрального аппарата. То ли высшие властелины со времен Ивана Васильевича Грозного вытравили в нем ген разумной и совестливой подчиненности, то ли действительно безбрежные просторы нашего отечества неуправляемы помимо жесточайшей исполнительской дисциплины, и оттого ум в правителях местного масштаба сроду не поощрялся, то ли вздорную нашу породу только и проймешь, что централизованной деспотией.
С другой стороны, легкомысленно было бы пройти мимо вот еще какого кардинального свойства российского администратора: на том основании, что бог высоко, а царь далеко, он всегда полагал себя отраженной толикой верховной власти, образуемой по принципу голографии, равнокачественной частью целого, государиком государя, и чисто по-родственному сживался со своей должностью до такой степени, что разлучить их были в состоянии только опала, революция или смерть. Именно поэтому он не мог смотреть на вверенное ему государственное пространство иначе, как на собственное угодье, на казенные суммы — как на домашний бюджет, а на подданных — как на членов своей семьи, над которыми грех не изгаляться в соответствии с «Домостроем». Наконец, нужно принять во внимание еще то национальное бедствие, что русский человек единолично властвовать в принципе не способен, потому что он, как правило, малоорганизован, жалостлив, добродушен, вспыльчив, нерасчетлив, а такой набор качеств неизбежно складывается в комплекс административной неполноценности, каковой и предопределяет склонность к ханскому стилю властвования, а именно: запретительной методике, «кузькиной матери», «местам не столь отдаленным» и прямо-таки загадочному обыкновению казнить и правых, и виноватых. Сдается, этот алгоритм отправления власти есть самое фундаментальное из того, что мы позаимствовали из политической практики XIII столетия; ханствовать и баскакствовать оказалось на поверку так легко и удобно, что это направление прочно у нас взялось. Но то ли оно как-то не так взялось, то ли еще что, только прививка дала окаянные результаты. Ведь, скажем, и глуповцы никогда не были особенными инсургентами, и глуповские градоначальники, включая даже некоторые одиозные фигуры, были незлые люди и не то чтобы набитые дураки, а между тем город в течение многих столетий не мог доискаться мирного жития.
Обоюдный террор
После того как неистовый реформатор Мадерский отправился в Кишинев, бразды градоправления принял Парамон Кузмич Штукин, из лазоревых капитанов, то есть отставной чин жандармерии, которым еще сам Бенкендорф присвоил бледно-васильковую униформу. Собою он представлял крупного, басистого человека с пунцовым лицом, по-траурному обрамленным крашеными бакенбардами. Характера же он был редкостного, но именно такого, какой может развиться только в русской среде, то есть он был что-то вроде добродушного людоеда.
Приняв дела, Парамон Кузмич убедился, что никакие реформы Глупову не нужны, что от них один вред, смута, вольнодумственный сдвиг умов, излишек воображения, а что по-настоящему город нуждается единственно в крепкой власти.
Поскольку за время предыдущего мягкотелого и двусмысленного правления глуповцы частично подразболтались, работы Парамону Кузмичу открылся, как говорится, непочатый край, и он взялся за нее с ревностью подозрительного супруга. Для начала — острастки ради — новый градоначальник открыл сумасшедший дом и упек в него юродивого Парамошу, каким-то чудом дожившего до исхода девятнадцатого столетия; юродивый тем смутил своего власть имущего тезку, что он с ним разговаривать отказался; как-то после обедни выходит Парамон Кузмич из глуповского собора Петра и Павла, видит на паперти юродивого самого жалкого вида и говорит:
— Как поживаешь, божий человек?
Парамон молчит.
— Я с тобой, кажется, разговариваю, — продолжает градоначальник. — Ты почему такое на мои вопросы не отвечаешь?!
Парамон молчит и при этом исподлобья глядит на Штукина каверзно, нелюбовно.
— Ишь молчальник какой нашелся — властями гнушается, истукан! — сказал Парамон Кузмич и в тот же день повелел открыть сумасшедший дом, куда он юродивого в назидание и упек.
Впрочем, скоро пошли и настоящие сумасшедшие, что, видимо, следует приписать росту самосознания.
С самосознанием в эту пору вообще ситуация складывалась чреватая. Возможно, по той причине, что реформы шестидесятых годов открыли перед державой горизонты цивилизованного бытия, а ханский стиль властвования отнюдь не собирался сдавать позиций, и даже напротив — укреплялся и матерел, в Глупове потихоньку образовалась партия совсем молодых людей, настолько проникшихся европейским самосознанием, что фронды с Парамоном Кузмичем им было не миновать. Партия эта насчитывала всего несколько человек, но зато отличалась широкой сословной представительностью, так как в нее входили и сидельцы мелочных лавок, и гимназисты, и мастеровые с фарфорового завода, и даже один юный городовой. Малочисленной же эта партия вышла по той причине, что после того, как Зеленый Змий лично посетил Глупов, пьянство приняло в городе особо значительные размеры, приближавшиеся уже к показателям эпидемического охвата, чему политично поспособствовал сам Парамон Кузмич, велевший доставлять из Таганрога дурное сантуринское вино, которое настаивали на порохе и гвоздях; а тут еще пришла мода на ливенские гармошки, и глуповские обыватели с утра до вечера пиликали на них разные простонародные вещицы, так что им было ни до чего.
Долгое время глуповские диссиденты никак не давали о себе знать, потому что начала партия с внутреннего разброда; иначе и быть не могло, это у нас так уж водится: нормальный русак чересчур