Сколько ни гадательна эта мысль, очевидно то, что художественная культура Запада дошла в своем развитии до самоотрицания, до абсурда, это предчувствовали еще Байрон и Гейне, куда глаза глядят бежавшие от системы ценностей романо-германского кулака.
А Михаил Михайлович Пришвин прожил жизнь дома, несмотря на дикий большевистский переворот, несмотря на предвидение, что «… писатель даровитый есть собственник своего таланта… И неминуемо он должен быть раскулачен, а вся литература должна обратиться в литколхоз с учтёной продукцией». Поскольку он, с одной стороны, слишком высоко ставил «счастье интимного общения с незнакомым русским человеком, как с родным», а с другой стороны, чувствовал, что всё равно большевикам с литературой не совладать. Во всяком случае, Михаил Михайлович угадал: окольными путями и противоестественным манером Россия идет к тому, чтобы превратиться в последнее прибежище европейской культуры как единственной опоры духовного существа.
Правда, наша молодая буржуазия, еще не успев как следует опериться, пытается возвести в перл создания проклятое изобретение Зворыкина и викторину для дураков. Но она еще настолько слаба, и повадки ее настолько несовершеннолетние, что лет так 300 ей понадобится на то, чтобы изжить культуру как неудобное следствие эволюции природы от человека прямоходящего до человека обедающего, так что три столетия еще дышим, потом кранты.
То-то будет обидно. Вот и Михаил Михайлович пишет: «Соловей поет, что люди невинны. Неужели напрасно пел соловей в весеннем саду?»
Последний гений
Утром они проснулись, позавтракали чем Бог послал, выпили по немалому кофейнику кофе и вышли на палубу дожидаться армейского «козелка». Уже заступил октябрь, но здесь, в хазарских степях, осенью только слегка припахивало, и тальник, яблони в садах, пирамидальные тополя всё еще были по-летнему зелены, разве что чуть подсохли.
— Читал вчера воспоминания о Некрасове, — сказал сам, задумчиво глядя в воду. – Ну как же нет Бога, когда страстно влюбленные в жизнь натуры, вот вроде Николая Алексеевича, под старость страдают такими мучительными болезнями, что уже ждут не дождутся смерти!.. Не может его не быть!
И у самого на лице стало приметно некое тонко-отчаянное выражение, как будто он внимательно прислушивался к себе и обнаруживал грозные перемены, какие-то неизвестные прежде знаки, обещавшие катастрофу.
Тронутая было тема не получила развития, и они стали молча дожидаться транспорта от военных.
— Послушай, — сказал наконец Георгий, — тут всего и идти-то три километра — давай на своих двоих?
И он показал при помощи пальцев, как передвигаются своим ходом.
— Ноги болят, ты понимаешь русский язык! – внезапно озлился сам, причем в его голосе проскользнула нота фальцетная, истерическая почти.
Вообще в последнее время он что-то частенько плакал и бесился по пустякам.
Через некоторое время подкатил-таки «козелок», и они поехали к месту съёмок. Дорогой сам пересказывал Георгию финал одной недавно написанной зарисовки:
«Сцена суда: тут публика, тут судьи, тут подсудимые. Вдруг председательша суда замечает среди публики загадочную женщину и спрашивает ее: «Вы, собственно, кто такая?». Та отвечает: «Я, собственно совесть». «Вот! – наставительно говорит председательша подсудимым. – Даже сама ваша совесть явилась судить вас за оголтелый алкоголизм!». «Ну почему только ихняя, — говорит совесть, — ваша тоже…»
Это была последняя сцена фильма, и сцена прошла, как говорится, на лёгкой ноге. Когда сам уже принялся смывать грим, у него попросили автограф здешние комсомольские вожаки. Болезненно поморщившись, он отказал из-за усталости, опасного самочувствия и антипатии к комсомольскому аппарату. Но Георгий воззвал к снисходительности, и сам нехотя согласился.
— Ну ладно, что там у вас…
— Мы вот запланировали слёт областного актива и хотели бы ребятам сделать памятные подарки, — сообщили вожаки и протянули ему толстенную стопку фотокарточек совэкспортфильмовской фабрикации.
Сам с готовностью принял стопку, и тотчас фотокарточки взмыли в воздух, как вспугнутая стая нелепых птиц.
Потом он поехал на почту звонить домой, но никого не застал и почему-то был этим крайне обеспокоен, хотя стояло воскресенье и домашние могли просто-напросто отправиться погулять. После поехали париться в деревенскую баньку, истопленную хозяевами на прощанье. Уже подъезжая к баньке, задавили ненароком глухого кота, когда между плетнями сдавали задом.
Сам в ужасе закрыл руками лицо, а шофер Николай сказал:
— Погиб Пушок геройской смертью!
И вылез из машины прибрать несчастную животину.
— Всё, что ли? – с гадливым нетерпением спросил сам.
— Всё, — сказал Николай.
Но когда сам отнял от лица руки, Николай еще только собирался перебросить окровавленную тушку через плетень.
Местный старичок с орденскими планками на нищенском пиджачке, из ровесников века и любителей изложить перед городскими свою историческую биографию в надежде, что ее пропечатают в назидание опустившейся молодежи, который давно уже поджидал компанию возле баньки, проводил мертвого Пушка взглядом и почему-то с укоризною произнёс:
— Нехорошая примета. Обязательно кто-то у нас помрёт.
— Типун тебе на язык! – сказал ему Николай.
Дед уже собрался перейти непосредственно к автобиографии, но компания невозмутимо проследовала в предбанник, и последний со значеньем захлопнул дверь.
Самому что-то париться не хотелось. Он немного посидел из уважения к хозяевам на полке, но вскоре вернулся в предбанник, со словами: «Что-то не парится мне сегодня». И опять у него на лице означилось некое тонко-отчаянное выражение, как будто он внимательно прислушивался к себе и обнаруживал грозные перемены, какие-то неизвестные прежде знаки, обещавшие катастрофу.
После баньки вернулись обедать на пароход и ближе к вечеру у самого слегка прихватило сердце. Лекарства под рукой не оказалось, и ему пришлось довольствоваться чуть ли не киндербальзамом — тем не менее сердце потихонечку отпустило.
На сон грядущий они выпили по немалому кофейнику кофе и вышли на палубу подышать. Явился некто администратор и поинтересовался у самого:
— Ну что вы решили насчет директора?
— Есть директор, — ответил сам.
— И кто же он, интересно?
— Милькис.
— И что вас всё тянет к этим гешефтмахерам, не пойму?!
Сам вдруг заиграл железными желваками и диким голосом закричал:
— На сегодняшний день Лазарь Моисеевич Милькис самый русский директор на всём «Мосфильме»!
Некто администратор в панике удалился. А сам еще долго молчал, смотрел в сгущавшуюся темень и раза два смахнул с уголка правого глаза набегающую слезу.