не насолил, и его казнили за богохульство. И Паскаль мученически угас не потому, что он был Паскаль, — потому, что лошади понесли. И Достоевского взводили на эшафот не кровно задетые его «Униженными и оскорбленными», а те, кто полагал, что публичная декламация письма Белинского к Гоголю предосудительней грабежа на большой дороге. И Бабеля расстреляли за то, что он из праздного любопытства слишком сблизился с высшими чинами ОГПУ. Так что все претензии к диалектическому материализму, формирующему действительность, который враждебно третирует высшие достижения природы в области человека.
Удивительно же другое: что в последнем пункте природа вещей вступает сама с собой в коренное противоречие. С одной стороны, она заданно рождает гениальное существо, посредством которого осуществляется ее воля, а с другой стороны, отягощает бытие гения окаянной действительностью, которую сама же и формирует, и, как правило, до срока сводит его в могилу.
Примирение этих проводействующих векторов внутри одной силы, видимо, возможно только в следующей плоскости: существо, обречённое природой на гениальность, способно самореализоваться лишь в столкновении с безобразной действительностью. И чем безобразнее действительность, тем рельефнее прорезывается гениальность — недаром Россия дала миру такую многочисленную плеяду великих художников. И стало быть, губительная действительность есть вполне штатная ситуация, и даже непременное условие становления гениальности (вроде кислорода для получения стали из чугуна), которое в наших пределах действует по принципу поговорки: «Русского побей — часы сделает».
Надо полагать, что природа вещей и в могилу сводит писателя во благовременье, то есть немногим прежде того, как прекратится его реакция с безобразной действительностью, и он рискует на выходе выродиться в рантье, живущего на проценты от былого служения родимой литературе. Впрочем, с гениями природа никогда таких жестоких шуток не допускает и позволяет себе назидательно подкузьмить только служителям той механической ереси, которая носит название социалистического реализма.
Потому что, как ни крути, а всякий писатель, то бишь гений, — это чадо самой природы, зачатое, выношенное, рожденное, воспитанное по какому-то горнему образцу, и, естественно, мать-природа стоит за него горой, то есть по-своему лелеет и опекает, но только безжалостно, как отцы учат плавать своих ребят.
Другое дело, что происхождение гения всё же остаётся одной из самых глубоких тайн. Ведь не бывает так, чтобы на картофельной грядке вдруг выросла финиковая пальма, или из девятикопеечного яйца, да еще помещённого в холодильник, вдруг вывелась птица Феникс.
Но вот в глухом сибирском селении, среди бедных избушек, выстроенных по заветам древних славян, где родители матерно журят своё хулиганистое потомство и после шести часов вечера не найти ни одного трезвого мужика, ни с того ни с сего нарождается существо. Над ним довлеет настолько изощрённая организация, что, совпадая какими-то болевыми точками разума и души с оголёнными точками… ну, проводника, что ли, между источником животворного электричества и его потребителем на земле, оно способно постигнуть некую суть, запечатлённую в образе человека, и представить его в виде, который доступен смертному большинству. Вооружённое в сообразных масштабах навыком созидания живого из ничего (даже не из глины, а просто из ничего), это существо способно воссоздать любой фрагмент жизни, который будет похож на жизнь больше, нежели она сама на себя похожа. И наконец, через постижение некой сути это фантастическое существо безошибочно ставит больному нашему бытию диагноз: всё от человека, трансформирующего животворное электричество на свой бесноватый лад, и беда не в конституционной монархии или разгуле свободы слова, а непосредственно в Иванове, Петрове, Сидорове со всеми их вредными свычаями и обычаями, которые и свободу слова могут превратить в препирательство перед схваткой, и конституционную монархию оборудовать под Эдем.
В общем, не скажешь более того, что вот в 1929 году в алтайском селении Сростки, в Крапивном переулке, дом №31, по образу и подобию
Такое случается иногда. Вот в деревеньке Домреми родилась ненормальная девочка, и мир приобрел бессмертную героиню. Иными словами, (поскольку существует подозрение: есть вопросы, которым претят ответы), нужно оставить в покое вопрос о том, каким именно образом произошел Шукшин из питательной среды его рождения, детства, отрочества, юности и так далее. Ну, отца у него неправедно посадили, так ведь и у Жоры Коровина, который живет на 7-й линии Васильевского острова, тоже отца посадили ни за что ни про что, а он ночной сторож и мешками ворует сахар. Правда, есть слух, что матушка Василия Макаровича была изумительная рассказчица, то есть выдумщица историй, и, может быть, именно она заронила в его плодотворное сознание охоту к конструированию миров… И всё же это вторичное обстоятельство, природа первичного остаётся от нас по-прежнему сокровенной, даже если принять в расчет, что многие матушкины истории он потом превратил в рассказы.
Да и какие, собственно, вторичные обстоятельства, пускай даже самого исполинского свойства, способны преобразовать деревенского паренька в доверенное лицо мирового духа? Хочешь не хочешь, приходится уповать на какую-то чудодейственную внутреннюю работу, изначально замысленную природой на материале именно такого-то деревенского паренька. Вот как природа в чреве своём из простого металла сотворяет сокрушительные элементы вроде U238, так она по своему капризу и гениев сотворяет.
В доказательство можно предложить следующую шараду: страстотерпец Солженицын прошел все круги ада, включая остракизм, давно позабытый цивилизованными народами, и оставляет после себя многотомную критику безобразий, а граф Л. Толстой всю жизнь сиднем просидел в своей Ясной Поляне, кушая спаржу да артишоки, и явил миру новое евангелие. То есть откуда что берётся — это не объяснить.
Вот откуда взялся Паша Холманский, он же Колокольников, один из самых животрепещущих героев нашей новейшей литературы, из чего прорезался «Алеша Бесконвойный», первый русский рассказ о свободе личности, как получился «Танцующий Шива», олицетворенная нервная система нашей беспутной жизни, или странно-одушевленная подоплека «Беседы при ясной луне»…
И ведь что любопытно: этого нельзя выдумать, нельзя пересказать с чьих-то слов, а можно только схватить в эфире и преобразовать в художественную прозу, пропустив через «черный ящик» [18] своей души. Словом, не объяснить, «из какого сора» явился шукшинский мир, эта скрупулезная анатомия русской жизни 60-х и начала 70-х годов, по которой грядущие поколения будут о нас судить. Ведь не по Большой Советской Энциклопедии они будут о нас судить, и не по нудным эпопеям Героев Социалистического Труда, и не по беллетризированным прокламациям самиздатовцев, а по скрупулезной анатомии, совершённой Василием Шукшиным.
Уместен еще и такой вопрос: почему Шукшин — это последний гений, неужто после Шукшина у нас так-таки и не было никого? Были, конечно. Были проникновенные описатели внутренних миров, точнее, своего собственного, более или менее фальшиво резонировавшего с нервом реальной жизни. Были честные плакальщики по умирающему селу, нравоучители на вымученных примерах, изобличители, не лишенные чувства слова, забавные анекдотчики, прилежные изобразители народного быта, но пороху из них не выдумал ни один.
Между тем неподдельный гений есть как раз выдумщик пороха, то бишь родитель какого-то нового бытия, то есть берет он старое, привычное бытие, выворачивает его наизнанку, обнаруживая подкладку, технику кроя, своеобразие шва и органически перелицовывает в новую вещь, отвечающую сезону и исконному понятию о прекрасном. В этом смысле гений, разумеется, несколько Саваоф, несколько Бог- Отец.
А где ты их, спрашивается, наберёшься, таких умельцев, если, по всем приметам, их и рождается-то всего ничего, если у нас даже настоящие портные повывелись, как бизоны… Да еще то нужно принять в расчет, что в среднем мы каждые 70 лет оказываемся на краю культурной, государственной, этнической или еще какой-нибудь катастрофы.
Естественно, что о каждом взлёте российской словесности в этих условиях думаешь, как о последнем. Вот поневоле и впадешь в то опасливое убеждение, что гений Шукшин — последний гений. Но даже если он по счету точно последний, всё равно неизглаголимое спасибо. Ибо природа оказала нам полное благоволение, послав напоследок гения Шукшина, который и явился во благовременье, и удалился во благовременье, в тот самый погожий осенний день, когда они с Георгием Бурковым, проснувшись,