заставы, а три человеческие фигурки с детскими лицами, тронутыми опечаленно-вопросительными выражениями, все стояли у него перед глазами в минуты тяжких размышлений, и не думали уходить.
Но главное, никак не находился ответ на вроде бы простой вопрос, который мучил Мишу Шиловского, когда он нежился на своем диване, укрывшись румынским пледом, и смотрел на брандмауэр соседнего дома сквозь замызганное окно: почему из целой прожитой жизни ему помнятся одни гадости и разная ерунда?
Может быть, разгадка этого феномена заключалась в том, что ему просто не повезло со временем, соотечественниками и страной… Ведь что ни говори, а и времена были подлые, и соотечественники – балбес на балбесе, и страна ему выпала неудачная, как при «мизерной» игре выпадает в прикупе два туза, – тяжелая, малопригодная для жизни, да еще какая-то заковыристая страна. Оттого везунчик-француз отлично помнит всех своих любовниц по именам, чопорный англичанин любит вспоминать, как на Рождество 83-го года он слопал целую утку с яблоками, а мученик российского происхождения ничего не помнит, кроме промахов и злодейств.
Может статься, дело было в том, что человек, хотя он, в общем, и подлец, но совестливый, боящийся и не любящий греха, даже из «птичьих», от которого не бывает обстоятельного вреда. Бог мог не дать человеку аналитического таланта, которым, например, отличаются шахматные композиторы, но Он в 99 случаев из 100 наделяет его даром совести, видимо, обязательным по жизни, как мозжечок. Поэтому человек, если он психически нормативен, обычно не помнит минуты счастья и моменты высокого наслаждения, но прочно помнит, какое именно преступление, когда, где и при каких обстоятельствах он опрометчиво совершил. Следовательно, совесть, как руководящий орган вроде вестибулярного аппарата, представляет собой в некотором роде вредное заведение, следовательно, человек – это несчастное существо, по-своему отравленное совестью, и вот спрашивается: зачем? А зачем люди маются душой, болеют и умирают? зачем землетрясения, войны, моровые поветрия? То есть не исключено, что зло во всех его многообразных проявлениях так же естественно и необходимо, как содержание в воздухе углекислого газа, что зло у Бога – обыкновенный строительный материал.
И все же Мише Шиловскому страстно хотелось обнаружить в своем прошлом что-нибудь недвусмысленно радостное, какой-нибудь светлый поступок, случай благородного самоотвержения, какие-то положительные дела, но ничего так и не находилось, сколько он ни перебирал в памяти прожитые годы, хотя должны были, кажется, иметь место и поступки, и случаи, и дела. Любопытно, что исследовав свой опыт существования на земле, Миша всякий раз говорил себе: «А впрочем, увлекательная была жизнь!»
КРАСИВАЯ ЖИЗНЬ
Из цикла «Плагиат»
Довольно-таки давно, на другой год после октябрьских боев в Москве и расстрела прокоммунистического парламента, автору как-то попалась в руки пьеса «Красивая жизнь», принадлежащая перу Жана Ануя, знаменитого французского драматурга и мудреца. Фабула этого сочинения такова: якобы около 1918 года, где-то в Западной Европе стряслась пролетарская революция и кому-то из вождей трудового народа пришла на ум шалая мысль – учредить Музей старорежимного быта, который представляли бы отнюдь не артефакты, а самые что ни на есть живые аристократы и приспешники таковых; предполагалось, что ходячие экспонаты, бывшие дармоеды и кровососы, будут за стеклом по-прежнему прожигать жизнь на глазах у трудящихся масс и тем самым не дадут угаснуть классовому чутью; затея, однако, кончилась тем, что экспонаты между собой перелаялись-передрались, как последние босяки.
Обидно было; подумалось, что вот, дескать, такая гениальная идея и пропала зря, как говорится, ушла в песок, что недурно было бы приправить французскую игривость нашей 58-й, вообще переработать идею, исходя из отечественного материала, и, как водится, на горький российский лад.
Вот что из этого получилось…
Якобы вскоре после начала «красного террора», который, как известно, был вызван убийством в Петрограде людоеда Урицкого и августовским покушением на Ленина в Москве, жарким субботним днем председатель ревкома одной из поволжских губерний Егор Мымриков и заведующий губпросветом Давид Петергаз тряслись в колонистской бричке, схваченной железом и раскрашенной местами под хохлому. Ехали они в баню.
Мостовая чувствительно поизносилась за несколько месяцев диктатуры пролетариата, и на ездоков было забавно смотреть, так как они беспрестанно подпрыгивали и заваливались в обе стороны, точно поневоле исполняли какой-то дурацкий танец вроде «качучи», бывшей тогда в ходу. Насколько это было возможно при такой езде, приятели подозрительно присматривались к прохожим и вели меж собой политический разговор.
Мымриков. Ты погляди на эти рожи – партия освободила их от оков, а они, собаки, смотрят так, как будто уксусу напились!
Петергаз. Это точно, товарищ Мымриков. В порядке самокритики должен тебе сказать, что агитация и пропаганда у нас еще не поставлены на должную высоту.
Мымриков. Про агитацию и пропаганду пускай у тебя голова болит. Я в настоящий момент всецело занят террором против ползучей контрреволюции и эксплуататоров всех мастей. В другой раз щец похлебать некогда, как жена пахнет – и то забыл.
Петергаз. Я к этому и веду. Сколько сейчас у тебя, товарищ Мымриков, контрреволюционной сволочи под замком?
Мымриков. Точно числом не знаю, но думаю – сотни две.
Петергаз. И ты их, конечно, всех до последнего человека намылился отправить в штаб Духонина, на распыл?
Мымриков. Понятное дело, что не на семя.
Петергаз. Тогда я хочу выступить с интересной инициативой: а что если мы оставим в живых человек пятнадцать-двадцать контриков, с тем чтобы использовать их по линии агитпропа в пользу пролетариата и всяческой бедноты?.. Предположительно, это будет по одному экземпляру с масти: поп, офицер, фабрикант, помещик, кисейная барышня, купчина бородатая, слюнявый интеллигент.
Мымриков. Это еще к чему? Мне каждый экземпляр дорог в виде трупа, как ответ классовому врагу.
Петергаз. А к тому, чтобы наладить среди населения воспитательную работу как раз против классового врага! Ты только себе представь, какая это будет наглядная агитация, если мы в нашем городе устроим что-нибудь вроде музея живых фигур! С одной стороны, пролетарии и беднейшее крестьянство приходят в наш музей для перековки в разрезе марксисткой идеологии, а за стеклом, точно в каком аквариуме, сидят наши экспонаты, которые по-прежнему прожигают жизнь, обеспеченную потом и кровью класса, как будто пролетариат не смел их с лица земли. Пускай они в карты режутся день-деньской, жрут от пуза, пьянствуют, развратничают, гоняют прислугу, вообще ведут паразитический образ жизни, как это было до великого Октября.
Мымриков. Ну что тебе сказать: идея задорная и выдержанная, тут спору нет, только ведь это получается зоосад…
Петергаз. И пускай получается зоосад! Как говорится, любишь кататься, люби и саночки возить. Зато насмотрится пролетарий на ихние безобразия, как они строили козни насчет трудящихся масс, и сразу в нем взыграет грозное классовое чутье!
Председатель ревкома внимательно посмотрел на заведующего губпросветом, словно он хотел высмотреть у того в глазах какое-то дополнительное, потаенное соображение, но только вздохнул и покачал как бы в недоумении головой.
Мымриков. Все-таки мозговитый вы народ – евреи, это что да, то да.
Петергаз. А я вовсе и не еврей.
Мымриков. А кто?
Петергаз. Я, товарищ Мымриков, беззаветный интернационалист!
Мымриков. Ну а все-таки?
Заведующий губпросветом в смущении помолчал, сдвинул с затылка на брови кожаную фуражку и зачем-то постучал указательным пальцем по кобуре.