— Зельда, вы принимали лекарство? Вы прячете у себя в комнате алкоголь?

— Что вы, доктор! Мой муж не имел ничего против аборта. Когда он узнал, то был только горячо «за». Ведь и правда неизвестно, был ли ребенок от него.

— Вы опять начинаете. Чтобы обвинить супруга, вы придумываете разные ситуации.

— Думайте что хотите. У меня был сын; однажды.

* * *

Кресло для иммобилизации такой маленькой девочки, как я, которая любит только танцевать, — не правда ли, это не совсем гуманно, Herr Doktor[15] ?

Шомон засмеялся. Он француз и испытывает глубокую неприязнь к немцам. Только это нас с ним и объединяет.

* * *

1931, все еще Прангина

Уже скоро год, как я здесь, брошенная в этом заведении, в глубоко чуждой мне стране, на берегах такого мертвого озера, что хочется в нем утопиться. Чтобы чем-то занять время, я пишу. Я мараю тетради, где повсюду — воспоминания о Жозе, но мне плохо, я это чувствую. Я пишу сентиментально, как подросток, хотя давно вышла из этого возраста. Тогда как мне следовало бы писать о войне. Войне двух человек. Доктор Шомон сказал мне сегодня утром, что я ревнива. Я ответила пожатием плеч: мой муж может спать с тем, с кем хочет, кровать никогда не была местом нашего взаимопонимания.

Доктор качает головой:

— Нет, вы не поняли. Я сказал, что вы ревнуете к нему. Не к другой женщине. К нему самому.

Ревную к Скотту? Это очень забавно.

— Я не ревнива, — ответила я. — Я хотела бы быть такой, ребром из его груди, линиями руки. Представьте себе, я повидала свет. И единственный ребенок, которого я хотела, это он сам.

Доктор возразил:

— Мадам, вы лжете. Лжете себе самой. Светское общество — это ваш мир. Вы хотите вернуться туда и вернуть туда супруга. Это желание изводит вас, это безумное желание вновь обрести славу. — Он опустил глаза. — Вы не были замужем, юная дама. Вы просто подписали брачный контракт.

* * *

Я цинична? Была ли я такой в семнадцать? Возможно ли это?

Лучше бы мне было остаться в какой-нибудь хижине на берегу моря, на пляже Фрежюса или Жуана, где Скотт писал бы, а я танцевала или рисовала, где он писал бы день и ночь напролет, а я рисовала днем и танцевала бы ночью. Это была бы чудесная жизнь.

Ничто не важно. Поймите: ни печали, ни чужое тело, ни раны. Никогда никто не застанет врасплох ни наш экипаж, ни наших собак, ни наших лошадей. Мы танцуем. Мы собираем пенную зарю. Кто хочет украсть у меня это?

4

возвращение домой

— Разделитесь, это все, что можно сделать.

— Но как мы будем жить?

— Как человеческие существа.

Хуан Рульфо. «Педро Парамо»

Балтимор. Мэриленд

1932

Мои глаза устали. Я больше не могу выносить хоть сколько-нибудь резкий свет. В моем номере убраны все лампы (ну это не совсем номер, скорее, все-таки большая палата в роскошной клинике), сосуды прикрыты шелковыми тряпочками, и, захоти я выйти, я бы не смогла это сделать без пары солнцезащитных очков и шляпы с широкими полями — на случай, если выглянет солнце. Но стареть так — благодарю покорно, мне это не интересно.

Утром Скотт принес мне вещи, но не захотел подниматься наверх, в мою палату. Мы остались сидеть в огромных креслах холла клиники, no man’s land[16] , столь шикарная и улавливающая все звуки, что казалось, мы сидим в lobby[17] какого-нибудь парижского palace[18]. Скотт беспокойно говорил обо всем подряд, я отвечала ему гримасами.

— В общем-то, — сказал он, — все ошибаются на твой счет, ты хорошо играешь свою игру. Ты клоун, мой маленький домашний клоун, печальный, веселый, милый, плохой. С тобой мне не скучно.

А мне? Разве мне хотя бы чуть-чуть не скучно? Кого это беспокоит? Кому это интересно? Я — клоун, вызывающий смех. Покрытый румянами.

Тем утром Скотт принес лишь половину того, о чем я просила. Пять стопок бумаги, да, но забыл пишущую машинку. Он загадочно протянул мне свою перьевую ручку, от которой я отказалась: зачем мне золотое перо и ручка из дорогого дерева? Если нет чернил, чтобы снова ее зарядить?.. Чернил хватит только на то, чтобы написать письмо дочери с рецептом пирожного. Именно так. И не иначе.

Зайдя в камеру хранения клиники, я попросила показать мне мои драгоценности и выбрала сапфировую с брильянтами брошь, которую муж подарил мне на десятилетие свадьбы: я сменяла ее на портативный «Ундервуд», его мне принесла глупая Лулу (даже ее забавная физиономия, ее крики, винный перегар — все напоминало ту Лулу). Я не стала спрашивать, где она взяла машинку. Я тут же вставила лист и принялась писать. Два дня спустя глупая Лулу принесла мне пачку копирки.

1940

Я была красива. По крайней мере, так говорили в лицее, однако говорили козлы, возбуждавшиеся от одного моего имени, от мыслей о моей дерзости и бесстыдстве. Сегодня вопрос о красоте больше не ставится. Очень редко встретишь кого-то, кто бы столько пил, забывая про еду и сон, и хорошо сохранился: мое тело больше не похоже на манекен из витрины.

Новая помощница Скотта, эта Шейла (до чего же забавно произносить на французский манер ее имя: Chie-la[19]), действительно ли она красива? Мне сказали, что она блондинка, но ее волосы лишены оттенка платины; она худая, но не изможденная, ухоженная и очаровательная; маленький вздернутый носик, глупенькая улыбка — короче, американская милашка. Она без всякого успеха прошла множество кастингов и, наконец убедившись, что у нее нет таланта, устроилась работать к Скотту секретарем или кем-то наподобие: по крайней мере, она не сможет заслонить его. В общем, парень в конце концов стал хозяином у себя в доме.

О, быть может, она согласится на роль, от которой я всегда отказывалась: переписываться с его

Вы читаете Alabama Song
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату