плотью, и муж бесстыдно использовал их: без них его второй роман был бы абсолютно пустым.
В момент распределения ролей мне на ум пришло сравнение из области психиатрии: «Ты будешь Ревностью». Это он, мой прекрасный муж и вампир, приходит в бешенство оттого, что я пытаюсь расправить собственные крылья. Скоро я начну жить на свои деньги. Я получила тысячу двести пятьдесят три доллара за рассказ, который завтра появится в «Кремлевском журнале» (мне пришло в голову это старое шутливое название — «Скрайбнер мэгэзин»). Рассказ называется «Чета сумасшедших». Скотт ничего не знает об этом. Вопрос следующий: стоит ли мне ждать, пока Скотт протрезвеет, чтобы подсунуть журнал ему под нос, или я предпочту как раз состояние опьянения, чтобы усилить приступ ненависти и в свою очередь сразить его? Ответ таков: ты не сделаешь ничего, Зельда, ты просто спрячешь журнал — а еще лучше, если ты, прочитав, выбросишь его. И таким образом ненадолго сохранишь мир.
…Когда я записывала эти слова, мне вспомнилось, как, будучи маленькой девочкой, я исполняла роль Безумия в балете, сочиненном мамой. Над сценой Большого театра Монтгомери был натянут желто- черный тент. Минни сшила мне костюм из черных и золотых кружев, внизу вдоль подола болтались маленькие колокольчики. Рецензенты из «Монтгомери адвертайзер» назвали меня изысканной. Это было время моего успеха. Я была Саламандрой. Но колокольчики уже звонили тревожно.
Я вспоминаю это, чтобы немного посмеяться — минуту или две.
Писать
Я не знаю, на что похожа моя книга, написанная за один присест, одним взмахом пера. Я не знаю, что в ней может понравиться — там нет ни интриги, ни завязки, ни сентиментального узелка, но я знаю, я чувствую, что там есть важная вещь: напряжение, которое проходит через нее от первой до последней фразы. Вибрирующий нерв… Готовый оборваться?
Мужчины именуют себя «бешеными», и это так элегантно, романтично, это признак их высшего происхождения. Как только мы, женщины, сворачиваем с пути, они говорят, что мы — истерички, шизофренички, что нас, разумеется, надо запереть и изолировать.
Именно так со мной и поступили, заявив, что у меня случаются приступы бреда, когда я вспоминаю о Льюисе — однако я ничего не выдумываю, ведь Гертруда Стайн сказала нам, что Льюис хвастается, будто с детства всегда носит при себе нож, дабы «убивать всех гомосексуалистов». Разве после этого можно считать его здоровым человеком? Он не переносит того, что Скотт его хочет, а стало быть, его тоже нужно убить. Методично. И Льюис уже начал. Когда он узнал, что Гертруда спит с Алисией Токлас (до него это очень долго доходило, остальные гости, оказывавшиеся на улице Флерюс, сразу же все понимали), когда он обнаружил, что их связывают лесбийские отношения, он наговорил о ней столько дурного, что это выглядело совершенно тошнотворно, поскольку этой женщине О’Коннор был обязан всем: она была его литературной наставницей, консультанткой, благодетельницей и меценаткой. Но такие мужчины, как Льюис, едва ли вспоминают о человечности. Что можно ожидать от типа, расстегивающего свою рубашку аж до пупка, чтобы все могли видеть его орангутанговую растительность? Лично мне он всегда был противен, а с тех пор, как стал давать болтливые интервью, его образ вырисовывается все более четко: плохо выбритый, грязный воротник рубашки обрамляет обезьянью шевелюру. Наш бравый вояка становится все толще — от журнала к журналу. Интересно, полнеют ли в бою?
— Я знаю, что я видела это, — уверяю я врача, — и видела очень ясно: в то время это еще было правдой. О’Коннор стоял на коленях, и его голова была у моего мужа между ног. В комнате царил полумрак, но света прожектора было достаточно, и, могу вас уверить, они делали именно это.
— Не было там никакого прожектора, мадам. Ваш супруг заверяет нас в этом. Он категоричен. У вас никогда не было прожектора.
— Мы жили тогда в отеле, и это был прожектор, взятый напрокат, он висел на стене комнаты и… они смотрели порнофильм, в котором действовали двое мужчин и женщина, и мужчины игнорировали женщину, если вы, конечно, понимаете, что я хочу сказать.
Но врачи качают своими очкастыми головами, у них снисходительный вид, их лица белы, как их халаты:
— Это всего лишь очередная галлюцинация, Зельда. Вас обманывают не глаза, а мозг. Это последствие вашего заболевания: вы не должны верить тому, что видите.
Но они же верят Скотту, его золотым словам, ибо каждое его слово — это доллары: мой супруг регулярно выписывает им чеки.
— Ваш мозг постоянно создает образы, которые на самом деле всего лишь химеры, анаморфозы. Вы понимаете, что означает это слово?
Интересно, оскорбление и снисходительность тоже предписаны в моем случае?
— Я рисую, я художница, господа. Да, я знаю, что такое анаморфоз.
Затем я прошептала что-то типа «Кретины!» или, быть может, кое-что и похуже. Врачи услышали меня, и, заметив, как они лихорадочно принялись черкать в своих блокнотах: я поняла, что только усугубила свой собственный диагноз.
— В какой момент вы ощутили, что теряете контроль? Почему вы не задали вопрос своему супругу? Не уточнили, что именно вы видели?
Я смотрела на эту серо-белую стену, враждебную, молчаливую.
— Если вы мне не верите, спросите у служащих отеля. Займитесь сыском! Весь отель слышал нас: да, я оскорбляла их. Но какая бы женщина не пришла в ярость от этого? Льюис обозвал меня дурой, нимфоманкой, неудачницей. Он трижды сказал: «Бедная неудачница». Он сказал: «Возвращайся к себе, в свою алабамскую дыру. Отпусти Скотта с миром». Тогда я схватила чашу для пунша, стоявшую на фортепиано, и швырнула ее ему в лицо, изо всех сил. Но он ловко уклонился. А жаль.
…Помню, что испытала тогда жестокий шок, аж зубы свело, даже кости заболели. Чаша разбилась с ужасным шумом, настолько же изысканным, насколько невыносимым — словно само фортепиано взорвалось. Бросившись ко мне, Скотт наступил на хрустальные искорки, словно градины украшавшие ковер. Он порезал ноги и оставлял теперь повсюду красные пятна, и вдруг как-то странно, может быть от боли, замер посреди комнаты на одинаковом расстоянии от Льюиса и меня. Скотт так и стоял, разинув рот и не зная, что делать. Льюис уселся в кресло и наблюдал за сценой с довольной ухмылкой. Оцепенев, я дрожала. Слышно было, как в тишине гудит прожектор, и его гул показался мне самым грязным ругательством из всех, которые я когда-либо слышала. Был момент, когда наши взгляды встретились, муж и я думали только об одном: как выключить этот чертов прожектор. Это сделал Скотт: поднявшись на носки кровоточащих ступней, размахивая руками, он пересек комнату и, выключив прожектор, впустил в помещение немного свежего воздуха. Я почувствовала, что ноги ослабли, пол разверзся подо мной, и я провалилась в большую черную дыру.
Я на коленях.
Отныне я на коленях.
Я жду, что за мной придут: я не могу оставаться в одиночестве.
Они приходят. У них белые мягкие доспехи, халаты из простой ткани, они кажутся невинными, невинными, как те, кого не существует.
Перед моими глазами маячит черное пятно, качается, разрывает мое зрение. Почему мои волосы вдруг потемнели? С возрастом они должны светлеть, а не чернеть. Уберите это черное пятно. Побрейте мне голову. Чтобы об этом больше не пришлось говорить. Напишите так: «Большое черное пятно накрыло мир в тот день, когда она, оставшись в одиночестве, созерцала морскую гладь, мужчин, курящих на прогулке, сидящих в шезлонгах женщин и бегающих по пляжу детей».
Я умею строить фразы. Мой муж был писателем, не забывайте об этом. Но я научилась этому сама, без его помощи — о, он совершенно ни при чем.
Я умела это до него. Умела до того, как Скотт впервые прикоснулся своей первой ручкой к первому