стулья, и все садились в столовой вокруг стола, зажигали свечу и ждали отбоя. А до тех пор хранили молчание или говорили шепотом, будто сидели у тела усопшего. При слабом пламени свечи лица казались изможденными, вытянутыми; из угла доносился чей?то кашель, по ногам несло холодом, хотелось спать, оставленная постель манила теплом. В углу женщина кормила грудью плачущего ребенка, и грудь ее в полумраке казалась особенно нежной и белой. Печальные призраки, мы были затеряны в глубокой пещере. Несколько человек выходили на улицу, залитую голубоватым, каким?то нереальным светом, и пристально смотрели в небо глазами, в которых уже не было сна. Время от времени кто?нибудь показывал на маленькую искорку — выхлопные газы самолетов. Зенитки уже почти не стреляли — только время от времени гремела могучая батарея на улице Кармело. Потом выли сирены — значит, опасность миновала. И вот начиналось медленное восхождение по лестницам, усталые улыбки, редкие шутки. Мы чувствовали, что все наши мускулы одеревенели, и вскоре замечали, как неряшливо мы оделись в этой спешке — один ботинок светлый, другой темный, свитер наизнанку. Святая дева!
В темном воздухе уже затихали последние сирены; убежища пустели, медленно выбрасывая наружу черные массы людей, словно исходили накопленным внутри мраком; где?то громко говорило радио, сообщая, что бомбардировка кончилась; мало — помалу вокруг снова воцарялась тишина, а исстрадавшийся город, великий мученик, дожидался рассвета, чтобы сосчитать свои жертвы.
ОЧЕРЕДЬ (Перевод с испанского А. Старосина)
Я увидел город молчаливым, на нем чернело клеймо страха и давнего голода. В эти последние дни войны продовольствия совсем не стало. Чтобы достать краюшку хлеба, бутылку молока, люди проходят многие километры. Завернувшись в одеяло, спят на тротуарах, у дверей мясной лавки, которая откроется в восемь часов. Крестьян из окрестных деревень соблазняют не жалкие деньги красных, а часы, фотоаппараты, скатерти и салфетки из тонкого полотна. Поэтому горожане возвращаются из Монкады или Гранольерса по широкой тропинке рядом с рельсами, неся пакетик муки или несколько картофелин.
В течение нескольких часов я стою в очереди, думая только об одном: чтобы кто?нибудь не втерся впереди меня. Я восхищаюсь человеком, стоящим передо мной, он каягется мне существом высшего порядка, я заискиваю перед ним, но не могу избавиться от легкого презрения к тому, кто стоит за мною, и говорю с ним пренебрежительно, через плечо.
Так мы стоим долго, ноги устают, замерзают; очередь медленно продвигается к булочной. Кто?то коротает время, перочинным ножом вырезая из куска дерева фигурки. Какая-то женщина вяжет чулок, очень деловито, словно она у себя дома. Вот еще один — он ничего не делает, стоит с искаженным лицом и смотрит перед собой. Это и есть очередь, мы — Это очередь. Время от времени очередь вздрагивает, извивается, как змея, хотя не разрывает своих колец, своих хрупких связей, и кричит в бешенстве: «В очередь! Эй, становись в очередь! Смотрите, какой пройдоха!»
Потом она вновь впадает в сонную апатию, продвигается сантиметр за сантиметром, женщина возвращается к своему чулку, мужчина с ножичком — к своему куску дерева.
И вдруг грохот бомб, раздающийся одновременно с воем сирен, заставляет очередь рассыпаться и исчезнуть. Все бегут, как крысы, к ближайшему убежищу, а у входа в булочную, который словно по волшебству освободился, появляется видение — человек в нижней рубашке и кальсонах, он дрожащей и торопливой рукой, рывком опускает между собой и смертью тонкий лист гофрированного железа.
ЖЕНЩИНА В ТРАУРЕ (Перевод с испанского А. Старосина)
Солдаты проходили. Стоя на холмике земли, насыпанном над убежищем на рыночной площади, я поднимал руку, приветствуя их, и чувствовал, как холод этого апрельского утра проникает за рукав. Рядом со мной женщина в темном наблюдала этот молчаливый парад. Война кончилась.
Солдаты проходили. Люди, ждавшие своей очереди в парикмахерской, высыпали на тротуар, а парикмахер, стоявший в белом халате у прокаженного платана, отдавал честь знамени. Наверху, в робко приоткрытых дверях балконов, мелькали бледные липа, мутные глаза. Война кончилась.
Солдаты проходили. Войска хлынули с улицы Майор на площадь, а затем со своими выцветшими знаменами влились в узкую улочку, она пахла дублеными кожами и выходила на старую французскую дорогу, ту самую, по которой, видимо, шли полчища Ганнибала. На тротуарах и на балконах никто не аплодировал и не кричал. Повсюду виднелись застывшие лица. И даже войска двигались, храня неестественное молчание. Война кончилась.
Солдаты проходили. Загорелые лица, рваные мундиры, красные фески, бурнусы. Некоторые хромали, как заведенные, их взгляды блестели. Они тоже устали. Вдруг в шеренгах забормотали:
Песня, красивая, угасшая и печальная, перепрыгивала из одной шеренги в другую, будто ее и не пел никто:
В этот момент женщина, стоявшая рядом со мной, воскликнула в отчаянии:
— Нет! Только не умирать! — и потом тише и решительнее продолжала: — И без того уже слишком много погибло…
Тогда я заметил, что она вся в черном, с головы до ног. Черная вуаль покрывала лицо женщины, и я едва угадал за ней лихорадочно блестевшие глаза, трясущиеся губы. Женщина дрожала, не в силах успокоиться.
Я почувствовал, как холодеет под рубашкой мое тело. Эта женщина мне показалась кошмаром, неотделимым от устаревших листовок, наклеенных одна поверх друггой на углах улиц и теперь свисавших длинными развевающимися по ветру полосами, от холма влажной и красной земли, на котором я стоял, от пустых лиц вокруг меня, от потока, серого и цвета хаки, который, увлекая за собой верблюдов и звонкие артиллерийские орудия, терялся в переулке. Тогда я понял, что война, наверное, еще не кончилась, что она будет продолжаться, пока сердце этой женщины будет полно горя и не угаснут ее воспоминания о погибших; и мне показалось, что вслед за солдатами тянется жуткая призрачная тень, которая покрывает собой древние платаны, старые фасады домов, затмевает солнечный свет; она меня накрыла своим траурным крылом. Как все печально, боже мой!
Женщина пошла вверх по улице, жестикулируя, останавливаясь на каждом шагу, и, когда я снова поднял руку, приветствуя флаг, новое, горькое и безнадежное чувство наполнило мою грудь, я смотрел на яркие цвета полотнища сквозь мутную пелену слез.