— Допустимо.

— То есть не тело... Не морщины, не седые волосья, а — понятие? Можно?

— Еще как! Знамо дело, можно. И не с тобой первым такое. Сам я прежде другим человеком был. И прозывался иначе. Это теперь я Никодим. А до второго-то рождения — просто Коля Шишкин. До ренимации-то...

— Шутите... А я к вам серьезно...

— Вот и библейский Никодим так же... Шутите, говорит, владыко... Это каким же я способом вторично родиться могу? Оказывается, другим способом. Потому как человек — это не только мясо на костях, не только вода соленая, а и прежде всего дух, то есть не газ, а душа, сознание... А сознанием переродиться в любом возрасте не возбраняется. Была бы охота. Про того же Пушкина слыхал? Он, когда помирал... на смертном одре всех своих обидчпков и убивцев простить изволил. Это — как? Дрался, доказывал, и вдруг — нате вам, простил. А почему? Потому как переродился. Смерть, она не только в яму бросает, но и возвышает... Некоторых. Взять хотя бы героев... Которые добровольно во имя идеи... Ну, мне пора. Кому что... Кому второе рождение, а мне банька предстоит.

Обул дед спортсменки, веник под мышку запихал. Почечуев занервничал. Понравился ему дед: крутой, напористый; живой ветерок от него так и веет, бодрость вселяет.

— Может, того.. чайку?

— Нет уж, Лукич... Какой чаек. Ежели б рюмочку, тогда другое дело. Дак ведь... противопоказано тебе! Угадал?

— Чего нельзя, того нельзя. Беса дразнить...

— Тогда поцелуемся, что ли? Ты откуда родом-то? Чай, из деревни?

— Из деревни.

— Русской ты?

— А какой же еще?

— Ну, можа, мордва какая... Или — фин. Я это к чему? А цела ли деревенька?

— Неизвестно. Редко я там появляюсь...

— А ты почаще! Оттуль тебе успокоение. А ежели бог велит помереть, то есть когда срок подойдет, там бы и местечко подготовил, возле костей родительских. Заранее бы расчистил... Все спокойней жить, когда все улажено.

— Да что вы, право... Хороните меня раньше срока! Сами-то на себя полюбуйтесь!

Шишкин в бороду хмыкнул, из одной подмышки веник в другую переложил и, повернувшись к двери, на площадку лестничную вышел.

— Необходимо, чтобы порядок во всем. И в энтом деле тоже. Тем более что не отвертишься... Вот как валенцы на зиму или дровишки — загодя их заготавливают. Так и с этим. А по части второго рождения... Хоть в сей секунд. Пошепчу, перекрещу и — на здоровье. Я, Ваня, гипнозом владею. Слыхал про такое? Не страшно?

— Ладно уж... Ступайте. Веселый вы человек, прямо диву даешься: в таких летах, а как на пружинах!

Захлопнул Шишкин дверь и словно улетел сразу, как воробышек: ни шагов на лестнице, ни других звуков. Выглянул Почечуев на площадку из любопытства — пусто, никого. Тогда попил Иван Лукич чайку в одиночестве и лег спать на раскладушку. Дивана он как бы побаивался теперь.

Утром, по старой привычке, после чая с бутербродам», решил прогулку совершить. До Соловьевского садика. Пешком, как прежде, не пошел. Затесался в небольшую толпу на остановке, которая мигом втиснула Почечуева в троллейбус. Иван Лукич возбужденно осматривал пассажиров, заглядывал им в глаза. Принюхивался к живым запахам, шевелил ноздрями, как молодой конь.

Какая-то старушка, определившая в нем послеинсультника, с хитреньким понимающим видом принялась уступать ему свое место, от которого Почечуев с возмущением отмахнулся здоровой рукой.

Толпа в троллейбусе волнообразно шарахалась из стороны в сторону по мере торможения экипажа, набиравшего скорость, в отличие от автобуса — единым махом.

Из троллейбуса Почечуева выпихнули на Большом проспекте Васильевского острова. Далее, до садика, Иван Лукич не Первой линией, широкой и многолюдной, двинулся, а мрачной безлюдной улочкой имени художника Репина потопал. И все оттого, чтобы походку его новую, инвалидную, поменьше глаз встречных увидело. Стеснялся: как же, во всем импортном, интеллигентном, и на тебе — как утя придавленная ныряет.

Здесь, в порожней улочке, повстречалась ему собака, та самая, знакомая, что весной к нему под зонтик становилась и которую он впоследствии не единожды пельменями потчевал. Сейчас она из-за помоечных бачков унылой подворотни вышла и следом за Почечуевым устремилась. Он задержится, и она притормозит.

— Чего тебе? — спросил. «Ясно чего, — сам себе ответил. — Во всяком случае — не хлеба. Хлеб собаки теперь не едят. Колбасы желают. Или пельменей, на худой конец. А пельмени — кто же с собой по городу носит во время прогулки?»

Пошарил Иван Лукич в карманах, отыскал завалявшийся леденец, даже под оберткой табачными крошками весь облепленный. Постеснялся грязной конфетой угощать. Вспомнил, что хорошо бы закурить. Дружки по палате, особенно Кункин, курить бросать не советовали. Сейчас, мол, теория новая: клин клином вышибают. Однако Почечуев врачей послушался, второй месяц терпел, обходился без дыма.

Скамью в садике выбрал подальше от центра, от фонтана с обелиском, вокруг которого, как заводные, кружились молодые мамаши с колясками. По небу мчались пышные белые облака, кое-где подсиненные, как бы с подзакопченными боками.

«От таких барашков запросто можно и дождика дождаться. Не заржавеет у таких... Вот обелиски отдельным людям ставят, — бросал он отрывистые взгляды на теряющийся в ветвях штыкообразный камень, воздвигнутый в честь старинного полководца Румянцева, — а ведь того не знают, что все это — мутата... Вон, дядя Валя в больнице рассказывал, тот, который в «Спортлото» играет. В астрономическом будто журнале вычитал. Что-де солнцу, светилу нашему, всего пару миллиардов лет гореть осталось. А там — пшик! — и готово. Погасло. И никаких тебе обелисков. — И тут же Иван Лукич подумал дополнительно: — И зачем про такое пишут, печатают для чего? Людям настроение портить. Ну, подсчитал ты у себя в кабинете, открытие сделал и тут же закрой, пока не поздно. И никому не показывай. От себялюбия все, от гордыни. Вон я какой небывалый, глядите на меня, люди добрые! А кто ты такой на самом-то деле есть? Обыкновенный организм. Оборвался сосуд, жилка малая, и лети... в Парголово!»

И тут Почечуев сморщился, головой дернул, будто комар его укусил: «Да почему, дьявол его задери, непременно в Парголово? К маме поеду. В Почечуйки. Могилку разыщу, уборочку произведу, окопаю, песочком вокруг обсыплю. Разве я зверь лютый, чтобы мамашу свою, Гликерью Матвеевну, позабыть, из души вычеркнуть? Крест новенький закажу сколотить. Напрасно меня мамой попрекают. За то, что я ее в город не взял. Слабак, сознаю... Но разве — подлец? Подлец... — кивнул про себя Почечуев. — Такой же, как все или многие, но — подлец. Анисим, брательник, еще до войны письмо прислал. Грамоте не обучен, а нацарапал. «Во первых строках своего письма сопчаю что есть ты Ванька потлец!» За маму... А сам-то ты, братишка, почему, когда она помирала, из баньки ее не вынул и домой не отнес? Так-то вот... Все одним миром мазаны, то есть грязью одной. А потом еще через день три конверта: в каждом конверте бумажка, а на бумажке всего лишь одна буква. Ругательная. Как будто я собаками мамашу затравил. Манька и та впоследствии брякнула: «Запарил ты, Почечуев, маму свою в бане». Даже вот дед приблудный, Шишкин этот с веником, и тот, когда банились, подъелдыкнул. Он-де свою честь по чести спровадил, а как будет с вашей мамашей, Иван Лукич?»

Заударяло сверху по листьям деревьев. Так и есть! Одна тучка не удержалась, брызнула. Пошел дождь, резвый, ровный, сплошняком. Почечуев зонт раскрыл. И сразу к нему собака подбежала и под зонт запросилась. Такой уж у нее рефлекс, видать, отработан был. Аж приседает от нетерпения, а хвост пропеллером вращается.

Заходи, кабыздох, не жалко... Грейся. Это злые языки обо мне слух распространяют, что я плохой, эгоист... А кто в природе себя в первую очередь не оберегает? Нету таких, которые о себе не помнят... А ежели и есть таковые, то знаешь, где они живут? На Пятой линии. В сумасшедшем доме. Согласна?

Собака промолчала. Хотя могла бы и поддакнуть, пасть свою скучную раскрыть. Ладно. И тут

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату