И только я отошел, он снова: дзинь! Я хватаю гитару — и ему по голове! А они все четверо человек — молодые, здоровые жлобы — накинулись на меня! А я один отбиваюсь этой гитарой... Тут Коля Тамразов спускается по лестнице — увидел, кинулся ко мне!
— Сейчас Высоцкий скажет в зале одно только слово — от вас ничего не останется!
Ну, тут они опомнились, разбежались...»
Об этом же концерте вспоминает и Николай Тамразов: «Ситуация к последнему концерту такая. У Володи совершенно пропал голос: не то что петь — разговаривать он мог с трудом. Все-таки он выходит на сцену, берет первые аккорды... Затем прижимает струны, снимает гитару и говорит:
— Не могу... Не могу петь. Я надеялся, что смогу, поэтому и не отменил концерт, но не подчиняется голос. Но вы сохраните билеты. Я к вам очень скоро приеду и обещаю: буду петь столько, сколько вы захотите.
Кто-то из зала крикнул:
— Пой, Володя!
— Вот, видит бог, не кобенюсь. Не могу. (Это его слова — «не кобенюсь».)
Потом он как-то естественно перешел к рассказу о театре... Стал читать монолог Гамлета, потом стал рассказывать о работе в кино, о том, что собирается сам снимать «Зеленый фургон» на Одесской киностудии... Пошли вопросы из зала, Володя стал отвечать. И вот целый час он простоял на сцене: рассказывал, читал стихи, отвечал на вопросы... Вечер был просто неожиданным. К сожалению, не было записи, я потом узнал об этом...
Володя закончил словами из песни: «Я, конечно, вернусь...»
Зал скандировал:
— Спасибо! Спасибо!
Володя уходил со сцены, еще не дошел до кулисы — вдруг в зале зазвучала его песня! Это радисты включили фонограмму... Володя ко мне:
— Тамразочка, это ты срежиссировал?
— Нет, я здесь сижу...
Володя вернулся к кулисе, нашел щелку и, наверное, песни две, не отрываясь, смотрел в зал. Потом подошел ко мне — в глазах чуть ли не слезы:
— Тамразочка, они сидят! Они все сидят!
Действительно, ни один человек не ушел, пока звучали песни Высоцкого».
Затем дает несколько концертов в Люберцах и Лыткари-но (до 4 июля), после чего, дождавшись визы, улетает в Париж. Но этот приезд, кажется, уже ничего не может решить в судьбе Высоцкого и Влади. Их земная любовь закончилась, и оба они прекрасно это понимают. Пробыв в Париже неделю, Высоцкий вновь собирается в Москву. Об их последнем прощании Влади вспоминает: «Одиннадцатое июля восьмидесятого года. Чемоданы в холле, ты уезжаешь в Москву. Нам обоим тяжело и грустно. Мы устали. Три недели мы делали все, что только было в наших силах. Может быть, мне не хватило духу? Все тщетно. Ты вынимаешь из кармана маленькую открытку. На ней наскоро набросано несколько строк. В большом гулком холле твой голос звучит как погребальный колокол. Я тихо плачу. Ты говоришь:
— Не плачь, еще не время...
Мы едем в аэропорт. Твои стихи звучат во мне. Лед, о котором ты много раз говорил, давит нас, не дает нам сдвинуться с места. И я ничего не в силах сказать тебе, кроме банальных фраз: «Береги себя. Будь осторожен. Не делай глупостей. Сообщай о себе». Но сил у меня больше нет. Мы уже далеко друг от друга. Последний поцелуй, я медленно глажу тебя по небритой щеке — и эскалатор уносит тебя вверх. Мы смотрим друг на друга. Я даже наклоняюсь, чтобы увидеть, как ты исчезаешь. Ты в последний раз машешь мне рукой. Я больше не увижу тебя. Это конец».
В жизни Владимира Высоцкого было много женщин, но только трем из них он подарил свою любовь. Каждая из них была по-своему с ним счастлива и несчастлива одновременно. Для двух из них Высоцкий оставался мужем в течение 5—7 лет, так как, по-видимому, это был тот критический рубеж, после которого он сильнее всего ощущал свою духовную и физическую несвободу от уз Гименея. Так было с Изой Жуковой, с которой он прожил 5 лет, так было и с матерью двух его детей Людмилой Абрамовой, с которой он прожил под одной крышей 7 лет. Так могло быть и с Мари-
ной Влади после шести лет знакомства, когда в 1973 году он, чтобы не потерять ее, решился на «вшитие торпеды». Боязнь окончательно потерять женщину, которая любила его как равного, стараясь ни в чем не ограничивать его духовную и физическую свободу, заставила Высоцкого начать новую борьбу со своим тяжелым недугом. Но через роковые 5—7 лет их отношения вновь обострились, подошли к тому рубежу, за которым так зримо маячил окончательный разрыв. Их земная любовь закончилась чуть раньше того часа, когда сердце Высоцкого остановилось.
Лед подо мною — надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Все помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека — сорок с лишним.
Я жив, двенадцать лет тобой храним.
Мне есть что спеть, представ перед Всевышним, Мне есть чем оправдаться перед ним.
13 июля в Театре на Таганке 217-е представление «Гамлета». Высоцкий хотел пропустить это лето в театре, отдохнуть, но Юрий Любимов уговорил его отыграть перед гостями московской Олимпиады. В дневнике Аллы Демидовой читаем: «13 июля 1980 года. В 217-й раз играем «Гамлета». Очень душно. И мы уже на излете сил — конец сезона, недавно прошли напряженные и ответственные для нас гастроли в Польше. Там тоже играли «Гамлета». Володя плохо себя чувствует: выбегает со сцены, глотает лекарства... За кулисами дежурит врач «Скорой помощи». Во время спектакля Володя часто забывает слова. В нашей сцене после реплики: «Вам надо исповедаться» — тихо спрашивает меня: «Как дальше, забыл...»
В антракте поговорили... о плохом самочувствии и о том, что, слава богу, — можно скоро отдохнуть. Володя был в мягком добром состоянии, редком в последнее время».
С 14 июля возобновились концертные выступления Высоцкого — первый концерт был дан в НПИЭМе, Высоцкий впервые исполнил последнюю из написанных им песен «Грусть моя, тоска моя».
Шел я, брел я, наступал то с пятки, то с носка. Чувствую, дышу и хорошею!
Вдруг тоска змеиная, зеленая тоска,
Изловчась, мне прыгнула на шею.
Я ее и знать не знал, меняя города,
А она мне шепчет: «Как жвала я!..»
Как теперь? Куда теперь? Зачем да и когда Сам связался с нею, не желая?
Одному идти — куда ни шло, еще могу, —
Сам себе судья, хозяин — барин:
Впрягся сам я вместо коренного под дугу,
С виду прост, а изнутри коварен.
Я не клевещу! Подобно вредному клещу,
Впился сам в себя, трясу за плечи.
Сам себя бичую я и сам себя хлещу,
Так что — никаких противоречий.
Одари, судьба, или за деньги отоварь, —