— Нет, нет, — попросил Натан, — никого не нужно беспокоить.
Мейта быстро оглянулась на него, и в душе ее сразу установилось разочарование. Она успела рассмотреть его, и ничего похожего на то, что представляла себе, не было в нем. Он был худой, с плоскими плечами, обросший бородой и держался сгорбившись. Говорил хриплым шепотом и употреблял усилия, чтобы его слышно было.
— Он болен, — промелькнуло у Мейты.
Она побежала в комнату Нахмана, зажгла лампу, а когда оба вошли, снова оглядела его и чуть не всплеснула руками. Здесь, при свете, худоба Натана казалась ужасной. В лице не было кровинки. Глаза с длинными ресницами, смягчавшими взгляд, лихорадочно блестели, а черная курчавая борода, плохо заполнявшая худые щеки, выдвигала вперед, как тупые острия, обе челюсти.
— Он долго не проживет, — с жалостью подумала Мейта, не смея заговорить.
Натан вдруг закашлялся.
Сначала тихо, будто был уверен, что сейчас пройдет; потом сильнее, — покраснел, посинел, и звук был такой, как если бы дули в отверстие ключа; потом, судорожно дрожа всем телом, он уперся кулаками в колени и, иногда детски улыбаясь, с усилием произносил:
— Подождите, я сейчас перестану.
И опять кашлял мучительно, страшно. Нахман в волнении стал ходить по комнате и, чувствуя на себе взгляд Мейты, каждый раз оборачивался и печально качал головой. Когда же смотрел на Натана, — без силы улыбался ему.
— Теперь дайте мне воды, — устало произнес Натан, вытирая пот с лица.
Мейта вышла, а Натан тонко, точно знал тайну и не хотел ее выдать, сказал:
— Сколько мне еще осталось жить?
— Садись, садись, — жалостно проговорил Нахман. — Что они с тобой сделали?
— Не будем говорить об этом, Нахман. Меня замучили, но я прошел хорошую школу… Теперь у меня такое богатство, что я не отдал бы его за время, которое мне осталось жить. Я смирился, Нахман, я понял…
Вошла Мейта с водой, и он оборвался. Нахман опять стал ходить.
Натан оглядывал комнату и долго останавливался на каждом предмете. Потом внимательно посмотрел на Мейту.
— Ты хорошо устроился, Нахман, — тихо сказал он, — никогда не поверил бы…
Мейта, сидя в стороне, жадно смотрела на Натана, стараясь отыскать на этом замученном, изможденном лице все то прекрасное, о котором с такой любовью рассказывал Нахман, Постепенно она начинала привыкать к звукам его голоса, и что-то ласкающее, что-то близкое своему сердцу уже слышалось ей в нем.
— Я о себе расскажу позже, — отозвался Нахман, — это так немного, так мало хорошего я могу рассказать, — прибавил он, покраснев.
И в наступившем молчании странно прозвучали его слова.
— Хотел бы смириться, Натан.
В его тоне звучала тоска, растерянность. На себя он брал вину в побеге Неси, и невыносимо было вспомнить, как легко он пал, когда Фейга поманила его. Казалось ему, что Натан перевалил уже большую гору, и тяжело было признаться, что сам он еще совершает мучительный подъем.
— Я прошел школу, — сказал Натан, — я хорошо страдал. И если бы можно было показать душу после страдания, какая она чистая, светлая, — всякий благословил бы страдание. Дай мне чаю, Нахман…
В его глазах стояло что-то упрямое, будто в руках он держал сокровище, которое нашел, и его хотели отнять. Нахман сделал знак Мейте, и когда она вышла, оба сидели молча.
Девушка скоро вернулась с кипятком, приготовила чай, разлила в стаканы, дала Натану, Нахману и опять уселась в стороне.
— Я хотела спросить, — тихо сказала она, — разве люди не всегда мучатся от страданий? — Она сделала жест. — Вот здесь есть девушка… Фейга… Она мученица.
Нахман оглянулся на Мейту. Как будто тень прошла мимо и заслонила ее.
— Я поговорю с ней, — подумал Нахман.
— Люди мучатся от страданий, — ответил Натан, — я знаю. Но виноваты в этом люди, Мейта, а не страдания…
— Я не понимаю, — перебил Нахман.
— Дайте мне еще чаю… В этой жизни, Нахман, нужно устроиться так, чтобы полюбить страдания, — в этом спасение. Надо делать их приятными. Вы оглянитесь, Мейта! — Он поднял обе руки и так держал их. — Жизнь ведь одно страдание, и необходимо сделать из него наслаждение. Если бы люди уже могли…
У Мейты завертелось в голове. Как будто Натан открыл дверь в новый мир, и она заглянула в него. Как ясны были теперь слова Фейги! Страдание она превратила в радость, из позора и обид она сделала украшение.
— Я понимаю вас, — с увлечением произнесла она. — Я верю, я верю… — Она начинала, обрывалась… Как хороша она была теперь в своем волнении! Свет от лампочки делал ее всю золотистой, и в этом подвижном золоте, точно в оправе, как что-то отдельное, живое, переливались блестевшие восторгом глаза.
— Не понимаю, — повторил Нахман, — когда больно, то больно, и к этому не привыкнешь.
Ему становилось досадно, неприятно. Лишь вчера он был у Хаима и насмотрелся таких ужасов, что теперь казалось позором слушать Натана. А Натан, как человек, познавший истину и пожелавший отдать ее другому, сердечно говорил!
— Ты сердишься, Нахман, я вижу. И мне как будто стыдно перед тобой. Но я понял… Зачем бороться, биться, когда страдание неизбежно?
Он замолчал.
Нахману стало грустно. Опять сидел прежний Натан, ласковый, нежный, с милыми жестами… Во дворе бродила тишина, пустая, бесстрастная, безнадежная. Люди без тревоги спали после дня трудов и мучений, и мнилось что-то освященное в этой ночной покорности, когда они запасались силами для бесцельных страданий. Чего еще хотел Натан? Разве в окраине не вконец искалечили себя, чтобы не бороться?
— Мне не нравится все, что ты говоришь, — произнес Нахман после молчания, — я теряюсь…
— Нужно пройти школу, — с силой возразил Натан. — Какая цель жизни? Быть сытым? Это ужасно, Нахман… Страдание вечно, претворим его в радость. Сложим руки, пусть бьют нас по щекам.
— Мне страшно слушать тебя, — с испугом проговорил Нахман, вглядываясь в его возбужденное лицо. — Перестанем говорить об этом.
— Мне страшно, — прошептала Мейта про себя.
— Перестанем, — согласился Натан, — но я нашел утешение, я смирился, я счастлив… Я был единственный еврей в полку, один среди врагов… Меня били, истязали — я наслаждался. У меня болело тело, кружилась голова, надо мною издевались… Но душа моя грелась, как у теплого очага… Я сказал себе: страдание вечно, нужно уметь претворить его в радость.
Он встал и заходил по комнате. Нахман, опустив голову, слушал и уже не разбирался, прав ли Натан, и хотя сердце его кричало: нет, но восхищенная душа просила покориться.
— Выйдем, — произнес Натан, — я задыхаюсь.
Они вышли и уселись на пороге. Мейта осталась в комнате, иногда засыпала, грезила, пробуждалась, и ей сладко было слушать неумолкавшие голоса.
Теперь Натан вспоминал и тихим голосом рассказывал о своей поездке в полк. Как живые вырастали солдатские вагоны, переполненные пьяными новобранцами, которые веселились так, словно солдатство являлось давно желанным исходом от тяжкого существования. Ужасно было первое утро в казарме, первая мысль о полной беззащитности. Ужасна была бесцельная, бессмысленная работа с рассвета до ночи, побои, насмешки, презрение…
— Довольно, — попросил Нахман, — я свалился бы гораздо скорее тебя…
— Теперь мне дали чистую отставку, — усмехнулся Натан.
Оба замолчали и долго глядели на луну. Она шла тихо, тихо по небу и как бы передвигала тени на