свирепые, нежели мы, солдаты. Они обыскали его карманы и отстегнули подтяжки. Когда они с ним удалялись, один из них еще раз обернулся ко мне: «Ну и хорош гусь, ушлый ловкач».
Нюх полицейских отменно натренирован на худшее в нас. И оттого они чаще всего, к сожалению, оказываются правы.
Известие о смерти д-ра Остерна глубоко меня опечалило. Такие натуры время больше не производит, либо оно их больше не формирует. Из Цвикледта Кубин прислал мне томик рассказов.
Ночью — легкий снегопад. Я въехал в свою новую хижину, которая приятно пахнет свежеструганными досками. Стены укреплены фашинной кладкой, потолок сложен из камыша, который, после того, как насмотришься в бункере на бетон, очень приятно и тепло видеть.
В сочельник сначала обход всех бункеров, затем совместный ужин с группой управления роты — фазаны подвешены для созревания на нашем складе боеприпасов, одновременно служащим и кладовой для дичи.
Нынче утром прогулка по покрытому инеем берегу Черного ручья. Воспоминания о прежних рождественских праздниках. Есть только одно, что никогда нас не покинет — жизненное настроение, неизменное с первого проблеска сознания. Оно всегда возвращается подобно мелодии, и такты ее продолжают звучать даже на идущем ко дну корабле.
Хищная птица взлетела с черного тополя, потом опустилась на пашню и в неловкой, геральдически оцепенелой позе поскакала прочь. Когда я последовал за ней, она собралась было перемахнуть Черный ручей, однако, подлетев, свалилась в воду и, усердно барахтаясь, снова выбралась на высокий берег. Приблизившись, я увидел, что у нее прострелено левое крыло; кровь суриковыми каплями стекала на снег. Птица, не отрываясь, смотрела на меня желтыми глазами, прямым, холодным и абсолютно несломленным взглядом. Решив не притрагиваться к ней, я долго смотрел на нее и оставил одну в зарослях.
Мысль: «Коль скоро ты ее не коснулся, она, возможно, и уцелеет».
После того — перед распятием. Холодно с тернового венца длинными серебристыми нитями свисал иней. Над глазами серебром распушились ресницы, едва заметно подрагивавшие в легком дыхании воздуха.
От египтологии я, прежде всего, ожидаю разъяснения перехода от рисунков к буквам — здесь таится исходный момент различия между древним и новым миром. Геродот потому и является источником первостепенной важности, что в нем живы и те, и другие. Греки и персы. Цезарь и Клеопатра. Запад и Восток. Византийское иконоборчество. Китайцы как составная часть древнего мира. Наполеон, когда он считает окна[76]. Буквам тоже присуще стремление переформироваться обратно в рисунки, например в повороте к орнаменту. В этой попытке они, как в мечетях, приобретают какую-то скованность — подобно тому, кто рассказывает выдуманные сны.
Вот сейчас возле меня в камышовой хижине находится маленькая кошечка. Ее дыхание зримыми облачками поднимается в холодном воздухе, смешиваясь с моим, а затем, подобно животворному Духу, входит обратно, как будто существует общий источник, вдувающий в нас жизнь. В то время как я делаю эту запись, она запрыгивает ко мне на стол и лапкой выбивает из рук перо. Маленькая подлиза.
Мороз, туман и безветренный воздух создали столько волшебных творений, каких в таком изобилии мне еще никогда не случалось видеть. Деревья и кусты до самых кончиков покрылись кристаллами, подобно веткам, погруженным в маточный раствор. Застывшие в изящных позах, они безмолвно и чудесно выступали мне навстречу, когда нынче утром шагал я к укреплению Альказар. Они выплывали из плотного, влажного от снега тумана, зачастую трудноразличимые, словно белые вензеля орнамента, оставленного на серой пластинке адским камнем. Но потом глаз схватывал их сразу все вместе, будто одаренный новым искусством видения. Законы кристаллического мира в целом сочетались с картиной ландшафта, да так хорошо, что оба, казалось, сразу проникали в сознание. Меж тем чеканке подверглись даже мельчайшие формы — так, утром поверх примороженного снега еще высыпал мелкий град и нарисовал узор на кристаллической поверхности, — ирисовый покров, затканный звездами.
Вода ручьев черно и безжизненно струилась по этому светлому миру. Вид ее напомнил мне о моем давнем замысле поработать над «Черным и Белым». А это гораздо сложнее, нежели трактовать о цветах, и оттого это сочинение представляется мне вершиной мастерства, для достижения которой у меня пока недостает инструмента.
Отпуск в Кирххорсте. Мансарда уже несет на себе отпечаток необжитости; как же быстро выветривается жилой дух. Вчера, в канун Нового года, на огонек зашел Мартин фон Каттэ[77]. Он поведал некоторые детали Польской кампании, которые в иное время, пожалуй, меня б захватили, однако наша способность восприятия событий ограничена. Кроме того, все вещи, о которых мне приходилось читать и слышать с того берега Вислы, уже давно казались мне лишенными какого-либо исторического значения, словно происходили они в туманных странах с размытыми очертаниями. У меня никогда не было иного представления о дворце Этцеля, за исключением хаотического.
Возвращение из отпуска, конец которому после двух дней пребывания положила телеграмма. Перпетуя принесла мне известие в келью, где я в тот момент разглядывал прекрасную стерноцеру из Джибути. Потом я зашел на кухню и увидел, как она была расстроена.
В качества дорожного чтения — книга Бруссона об Анатоле Франсе. На странице 16 знакомая цитата из Ля Брюйера[78]: «Небольшой излишек сахара в моче, и вольнодумец отправляется к мессе». Мы и в самом деле сразу обращаемся к вере, едва только дела у нас идут хуже. Но тогда уж мы воспринимаем и те запахи, краски, и звуки, какие обычно нам недоступны.
Пью кофе и вношу дополнения в дневники. Восковая свеча из Люнебургской пустоши стоит в синей склянке из-под имбиря, оплетенной желтыми нитями расплавленного воска. Голубое пламя окружает дрожащая желтая аура, нежнейшая световая пыль, в которую рассеивается материя.
Что же касается курильных свечей, то до сей поры я использовал один зеленый сорт, мягкий и приятный, потом коричневый из сандалового дерева и, наконец, черные палочки из Японии, у которых на белом пепле темными литерами проступает какое-нибудь изречение. В мало освещенных и сырых местах, а также по соседству с крысами, следует разбираться в тонкостях такой науки.
Характерная особенность оборонительных сооружений проявляется не столь явно, если живешь в них. Это стало мне очевидным только вчера, когда я ревизовал пустующий четырнадцатый бункер, расположенный недалеко от греффернской таможни. Я с огромным трудом отворил стальную дверь чудовищных размеров, спустился в бетонный склеп и оказался в полном одиночестве среди автоматического оружия, вытяжных вентиляторов, боеприпасов и ручных гранат. Я затаил дыхание. Было слышно, как время от времени с потолка падали капли или звонил крепостной телефон. Лишь теперь я взглянул на это место как на обиталище искушенных в кузнечном деле циклопов, которым недоставало внутреннего взора — аналогично тому, как в музеях мы зачастую острее осознаем смысл предметов, нежели те, кто издавна использовал и изготовлял их. Таким образом, я, словно в недрах пирамид или во глубине катакомб, оказался на очной ставке с духом времени. Он показался мне идолом без всякого проблеска технической изысканности, идолом, обладающим чудовищной крепостью.