студентов есть учебник со стабильным текстом. Я даю им в лекциях дополнительный материал, живые примеры, старюсь пробудить их интерес. Мои лекции приходят слушать с других курсов. Мне не нужен постоянный текст, я вношу изменения, импровизирую.
— Импровизируете? — оба профессора уставились друг на друга, легко было понять выражение их лиц: «ну и дурак же этот парень! Вот мы его и поймали!»
— Значит, вы не можете документально подтвердить, что именно читаете на ваших «импровизированных» лекциях?
— Почему же? У меня нет текста, но я могу хоть сейчас рассказать вам любой фрагмент, на ваш выбор. Для этого у меня есть большой запас знаний и ораторское искусство.
— На бу-ма-ге, на бу-ма-ге должно быть, — аж взвизгнул Родионов.
Мне становилось безразлично, что они говорили — их не переспоришь, я пожал плечами:
— У каждого своя методика.
— Нет, это вы бросьте, — назидательно вставил Бабичев, — методика преподавания у нас единая по всей стране. Мы всех учим одинаково.
Именно этим «единством методики» такие, как они, обедняли предметы преподавания. Это я помнил со студенческих лет, когда в партийных кампаниях против «космополитов» и «врачей-отравителей» изгнали ярких профессоров Бляхера, Геселевича, Гельштейна и других, а на их место прислали никчемных карьеристов, и они учили нас по единой методике, утвержденной партией. Но не рассказывать им то, к чему они руку приложили.
Молчавший до сих пор Корниенко предложил:
— Надо нам поговорить с ассистентами, по одному с каждым. Для этого мы попросим уважаемого Владимира Юльевича оставлять нас с ним с глазу на глаз. Уж вы нас извините.
Вот о чем гласит русская пословица: «мягко стелет, да жестко спать». У кабинета сгрудились две группы докторов — мои противники и мои сторонники, больничные врачи. Каждый раз, когда я уступал место в кабинете одному из противников, меня окружали сторонники:
— Пусть они вызовут нас тоже, мы им расскажем — кто прав.
Но комиссия отказалась их слушать — они не сотрудники кафедры. Работали они целый день и уже под вечер Бабичев сказал:
— Ваши ассистенты говорят, что вы советскими инструментами оперировать не любите.
— Если инструменты хорошие, я ими оперирую.
— А как же это так получилось, что у вас все инструменты заграничные?
— Я получил их официально в подарок от коллег, в посольстве Чехословакии.
— Официально-то оно, может быть, и официально, но ведь вы не могли не знать, что многие так называемые интеллигенты в той стране хотели в 1968 году перемахнуть в капиталистический лагерь.
— Ну, это политика.
— Да, это политика, — строго сказал Родионов, — никто из нас не должен стоять в стороне от политики. И вы тоже, если вы пока еще наш.
Это уже было прямое идеологическое обвинение, самый серьезный стержень из всех. Бабичев вставил:
— Знаете, как случается? — сначала инструменты заграничные, потом друзья закадычные, вот как. Так это было с Юдиным тоже: хоть и хороший хирург, а начал оперировать заграничными инструментами — и поддался влиянию, — он вспомнил историю ареста великого хирурга Юдина, несправедливо осужденного в сталинские времена, и добавил: вас, как хирурга, ценят, но лучше бы вам оперировать советскими инструментами.
Уже перед уходом Родионов спросил:
— Как вы оцениваете студента Игалевича, о котором вы так заботились?
— По-моему, хороший студент, толковый, активный. Он у нас получает лучшие оценки.
— М-да, — пожевал губами, — странно. Я бы этого не сказал. Но ведь вы вообще настроены в ту сторону.
Это был антисемитский намек на мое полуеврейское происхождение. Когда-то Игалевич за антисемитский намек схватил его за лацканы. Не хватать же мне члена проверяющей комиссии за лацканы. А хотелось!
Уходили они с сознанием хорошо сделанного дела. Михайленко юлой вертелся возле них, и казалось, что повизгивал от щенячьего восторга. Мои сторонники расходились грустно. Я приехал домой разбитый, Ирина с тревогой взглянула на меня — и все поняла.
Загнанный в угол
Мир полон больших и малых интриг и склок. Древнеримский поэт-драматург Тит Плавт написал строку, которая стала поговоркой: «Homo homini lupus est — Человек человеку волк». Один из героев М.Горького перевел по созвучию: «Человек человека лупит, ест». То же самое делали теперь со мной коммунисты. Расклад сил был плохой: с одной стороны я — беспартийный профессионал своего дела, защищенный только своими талантами; с другой — группа оголтелых коммунистов, сильных партийной принадлежностью и объединением. Им дела нет до моих качеств, они даже раздражены ими, потому что благодаря им я оказался на уровне, попасть на который мне не полагалось. И они меня «лупили и ели». Это было их любимое занятие — накинуться, как стая волков. Я был свидетель, как они травили и съедали и не таких, как я. Теперь я на себе испытывал — до чего могут довести личность обозленные коммунисты. Еще недавно уверенный в себе, спокойный и волевой человек, я превращался в невротика, подозрительного до паранойи. У меня разыгрывалось болезненное воображение, мне мерещились угрозы, я не мог спокойно спать, просыпаясь, беспрестанно думал о неприятностях и принимал таблетки седуксена. Мои силы иссякали, я становился импотентом. Но мне и это было уже безразлично — я ощущал себя летящим в пропасть. Я не знал, что будет со мной, со всеми нами — моей семьей. Я вспоминал, как я с жалостью смотрел на своего отца, когда ему угрожал арест в кампании «врачей-отравителей». Так же, наверное, скоро будет смотреть на меня наш сын. Но особенно горько и стыдно мне было перед Ириной. Двадцать лет нашей совместной жизни я умел ограждать ее от столкновений с тяжестями советского быта, защищал ее своей широкой спиной, я гордился этим. Еще недавно я написал про это стихи «Мужская седина»:
Теперь мне казалось, что мир, который я так успешно создавал, рушился. Мы с Ириной были близки к