Александр Петрович никогда не льстился ни на знатность, ни на богатство. Если бы ему пожизненно предоставили какое-нибудь вдрызг озеркаленное и раззолоченное палаццо — он, с места в карьер, растерялся бы в нем, как заяц на льду, и, тоскливо побродив по историческим и внеисторическим залам и салонам, в конце концов — с пользой для души и тела — обосновался бы в дворницкой или домике садовника. Так же мало давила на его воображение и собственноручная яхта, с предельным комфортом и предельной специализацией неисчислимой прислуги и матросов (один держит рулевое колесо, а другой — носовой платок для рулевого) и с бандой приглашенных, кобелиным зудом окружающих возлежащую на палубе и микроостатками одежды отмечающую особо рекомендованные для обозрения частности дочь короля консервированных потрохов или очередную голливудскую Диву, у которой зубы, губы, ресницы, брови, волосы и прочие обработке доступные части тела при посредстве высококвалифицированных мастеров своего дела доведены до такого состояния, что прежде чем приступить к факту неопытный потребитель непременно задумается: «И каким Макаром это самое здесь делается, прах его побери?»
В рассуждении женской красоты Александр Петрович техники не любил и откровенно предпочитал тепличным простые полевые цветы (пусть даже с легким душком здорового сельскохозяйственного пота).
В отношении же благ собственно материальных он часто и грустно завидовал только тем, у кого над головой не условный и всегда недоброжелательный, как за деньги услужающий холуй — отельный потолок, а добрая отеческая или даже праотеческая кровля, у кого под руками постоянное поле для применения его сил и способностей и кто твердо знает — на годы вперед — что, если не случится землетрясения или извержения вулкана, у него будет работа, будут кров и пища.
В сознании Александра Петровича, как рыбья кость в горле, застрял тот человеческий идиотизм, который, используя полуизвестные, а то и вовсе ему непонятные, силы природы, нажимом кнопки отправляет к чертям собачьим целые города с обращенными в атомную пыль сотнями тысяч «женщин, стариков и детей», с континента на континент готовится перебрасывать начиненные смертью для миллионов персон неуловимые и неотразимые ракеты, уже почти поднял ногу для того, чтобы, вкупе со всем своим свинством, перешагнуть на чужие планеты — и вместе с тем, за 500 000 лет официального (научно!) существования не умел обеспечить всем, имевшим несчастье родиться, хлеб насущный и крышу над головой. А если в некоторой стране и попытался это сделать, то почти полстолетия шлепая в крови и навозе — в смысле «социального обеспечения трудовых единиц» оказался, в конце концов, позади народов, столь высоких задач себе отнюдь не ставивших.
Александру Петровичу казалось, что в наше время, когда отряды роботов один за другим начинают выступать на трудовой фронт, государство должно — и в недалеком будущем вынудится — «забронировать» для каждого своего гражданина прожиточный минимум. А дальше пусть каждый разворачивается как может, как умеет и как хочет: кто суматошится ради фрикассе, кто подрабатывает на американский автомобиль, кто на палаццо, а кто и на яхту с бандой бездельников в морских фуражках и предельно-косметически отточенной красотой мисс Монд в ленивом шезлонге…
Правда — «если всем хлеб даром дать, то кто же работать будет?» — возражают обычно скептики на командных постах. Однако на поверку оказывается, что у возражателей давно уже не только свой кусок хлеба в руке, но и обильное масло к нему и бедро жареной индейки сверх всего. И таких кусков у болельщиков много, а работяги все потеют и потеют, обкладывая себя количеством бутербродов даже для очень прожорливых внуков на всю жизнь и сверх головы. А во-вторых, сойдя, например, в парижское метро, ясно видишь, что даже при современном состоянии механизации — работа очень и очень многих перестала быть практически необходимой и превратилась в своего рода ренту от общества или государства. Причем эта рента тем солиднее, чем могущественнее профессиональный союз в данной отрасли. Так что, если аристократ-рабочий из сектора тяжелой металлургии может позволить себе рождественский ужин с устрицами, индейкой и шампанским, летний отдых у моря и автомобиль — то маленькая швейка или продващица из небольшого магазина питается колбасой и «отдыхает» за стиркой или штопкой и новое пальто сооружает с помощью «друга», если таковой найдется.
Техника, утверждая формальное — политическое — равенство, необычайно обострила неравенство бытовое. В гигантской кухне владетельного герцога феодальных времен жарился порой целый кабан, но браконьерствующий в лесах Его Светлости смерд, совершенно таким же образом и на том же, принципиально, вертеле приготовлял и свою счастливую добычу.
В атомный век для одних остался почти тот же вертел, в то время как другие, щелкая выключателями и реостатами и гудя моторами диковинных приборов, приготовляют пищу без дыма, жара, угара, копоти и чада в ряде почти алхимических процессов. Если несправедливость этого неравенства не огорчает общественную совесть, то не только потому, чо, демократизовавшись, она стала толстокожей: за черной чертой теперь меньшинство, а жизнью правят законы большинства…
Это трудно объяснить упоенным достижениями цивилизации обывателям, но вот именно сытое большинство всего более несправедливо, потому что ни разжалобить его, ни восстать против него невозможно.
«По-с-с-с-ст!» — предостерегающе зашипел, с грохотом подкатываясь к перрону, красно-зеленый состав и выбросил прямо на Александра Петровича и его крамольные мысли тесную толпу оголтелых в торопежке пассажиров.
Начинался Великий Вечерний Разъезд, и народу было очень много. Отрывая собственные полы и беспокоя чужие мозоли, Александр Петрович кое-как втиснулся в переполненный вагон и судорожно уцепился за скользкую — как будто влажную от чьих-то недавних рук — колонку. Следуя капризам водителя и тормозов, он всем корпусом налегал то на мягкую грудь передней, то на твердые (от корсета) бедра задней дамы, и вполне ощущал и ту, и другую, но лицо его не выражало ни затаенного сладострастия, ни холодного равнодушия, ни заинтересованности, ни безразличия… Короче говоря — отражая весь комплекс эмигрантских судеб, физиономия Александра Петровича всего более напоминала морду заезженной водовозной клячи, которая твердо знает, что «в этой жизни ничего уж не поправится» и что полный желоб золотистого овса и душистые утренние луга с мягко похрустывающей на зубах травкой, воспетые всеми без исключения поэтами и романтиками лошадиного мира, — созданы не для нее.
На «Одеоне» Александр Петрович вылез и для рассеяния души решил пройтись среди молодежи по Сен-Мишелю. Когда-то он очень любил Латинский квартал, но с каждым годом обижался на него все больше и больше: молодые люди, а в особенности молодые девицы, катастрофически стали уклоняться от тех образов, которые благоговейно лелеяло его стареющее сердце. Так что, несколько раз мысленно сплюнув при виде растрепанных, в потертых штанах, млекопитающих как будто женского пола — Александр Петрович решительно повернул к Люксембургу.
На крошечной площади Ростана две позеленевших наяды из огромной раковины источали в круглый бассейн такое ничтожное количество воды, как будто получали ее по карточкам. Напротив, за высокой решеткой, деревья зеленели, несмотря на пыль, статуи серели от пыли, дети в пыли культурно забавлялись. На скамейках и на стульях полудремлющие старички развлекались невинным созерцанием перекроенной садовниками природы и перекроенных эпохой людей, а молодые ждали, читали, учились, жевали, скучали и порой — прикрывшись газетой или книгой — следили за соседом или соседкой, с легкой надеждой на совместное кино, со всеми логически истекающими из него последствиями. Ничтожный процент заинтересованных показывал, какой жестокий урон романтическому быту в самой галантной стране мира нанесли равноправие, материализм и всеобщая скука нового времени.
Александр Петрович уважал Люксембургский сад, как предельно разработанный образец «прекрасной эпохи». Однако в последние годы каждый раз невольно спотыкался и отшатывался, как будто ему ткнули под ложечку, возле той, со старым французским вкусом распланированной, лужайки, на которой благодарные современники соорудили памятник студентам — «резистантам»… Две фигуры, отдаленно напоминающие отощавших на галерах запорожцев, с которых безжалостные, но малоопытные турки заживо содрали кожу — пытались выразить героическую жертвенность: одна — стоя во весь рост с растопыренными ногами и полным половым недоразумением, другая — лежа в скрюченном состоянии, с задранными культяпками наскоро отрубленных рук и ног.
И казалось, что оскорбленный этим бронзовым дикообразом весь Люксембургский парк — подобно лесу из «Макбета» — готов сдвинуться с места, чтобы искать по свету уголок, еще свободный от эстетических разбойников, преодолевших даже прославленный французский вкус…