галантности. И девушки, принимая почтительно пододвинутый стул или предупредительно переданный стакан, отвечали царственно снисходительными улыбками. Ни лукавых касаний, ни прижиманий, ни тем более широко практиковавшихся кругом тягучих поцелуев не было и в помине. Когда один из молодых людей попытался обратить внимание дам на соседнюю, совершенно зашедшуюся в оргазме полудозволенной близости, пару — старшая брезгливо сморщилась: «Охота вам смотреть на такую пошлость!» Александр Петрович невольно залюбовался девушками. «Нет, что ни говори, — думал он про себя, — мы все-таки особенный и подлинно великий народ! И наши малыши — настоящие детишки, а не маленькие старички со всем эгоизмом, мелочностью и сухостью взрослых мещан и среди девушек — несмотря на все мытарства изгнания и, естественные в таком положении, недочеты воспитания — еще проходят такие вот тени Тургеневских героинь!»

— Осторожнее, Александр Петрович, а то ослепнете! — произнес вдруг приятный баритон, и за столик Александра Петровича спиной к молодой компании уселся крепкий, ладный, аккуратный, с поседевшими висками, господин. — Извините за бесцеремонность! Надеюсь, я вам не очень помешал?

— Что вы, Альфред Людвигович, напротив! Я очень и очень рад! Кроме всего прочего — одному не так уж весело…

— Однако следов скуки на вашем прекрасном лице я не заметил, — усмехнулся Альфред Людвигович, — преуспевающий таксист-собственник по фамилии Кранц. Волжанин и внук колониста — он, несмотря на происхождение, был уже настолько русским, что даже — как это водится — любил порой покуражиться над дорогим отечеством и объявить себя гражданином мира…

— Прошу прощенья, что сам выбрал себе место, — продолжал он между тем, слегка кокетничая, — но у меня есть некоторые основания повернуться, как говорят моряки, кормой к предметам вашего усиленного внимания… Однако постойте… Вид у вас не того… сказал бы Зощенко — малахольный. Что у вас, выражаясь по-русски, «са ва па» — здоровье? дела?

— Что касается здоровья, Альфред Людвигович, то — по эмигрантским масштабам — я еще юноша: едва к пятидесяти подваливает. На болезни жаловаться рано… А дела, действительно, «са ва па» — второй месяц на «шомаже».

— Э! Вот это плохо! Есть что-нибудь на примете?

— Обещают!

— Обещают и дают советы или же пустые и совершенно безнадежные адреса и еще обижаются, если вы по ним ничего не найдете — известный крест каждого безработного эмигранта… Деньги нужны?

— Всяк человек, Альфред Людвигович…

— Ладно. Подробности письмом.

Кранц вытащил крепкий купеческий бумажник, вынул новенькую хрустящую пятитысячную, потом, подумав, прибавил еще тысячу и протянул Александру Петровичу:

— Вот, извините, все, что сейчас могу… Хоть временно это устраивает вас?

Обрадованный Александр Петрович от неожиданности и конфуза рассыпался в преувеличенных благодарностях.

— Ну что вы, Господь с вами! — отмахнулся Кранц. — Во-первых, я совершенно уверен, что вы отдадите, и, во-вторых, я же себя не обидел… Если впоследствии будет нужда — имейте меня в виду… А теперь давайте перейдем к светской хронике. Вот только, с вашего разрешения, закажу себе пива. Оно, правда, такое же помойное, как их кофе, но все-таки как-никак пиво…

Когда лакей отошел, Кранц, не оборачиваясь, кивнул головой в сторону девушек:

— Хороши?

— На ять, Альфред Людвигович!

— Ну то-то… Два дня тому назад меня взяли два южноамериканца, по-видимому, дети богатых скотопромышленников, приехавшие в Париж изучать, конечно, живопись. Они везли к себе в ателье двух приятельниц — вот этих ваших «vis-a-vis» — посмотреть картины и поужинать. Так как патриотизм, как известно, наша слабость, девушки потребовали, чтобы обязательно были русские закуски. Пока кавалеры разворачивались в магазине — девицы за моей спиной обменивались впечатлениями. Вид у меня иностранный, и свою настоящую национальность я принципиально не открываю клиентам никогда, тем более, что корректно говорю на четырех языках… Не люблю, знаете ли, ни этих похабных расспросов — как дошел до жизни такой и чем был при Дворе Русского Императора, ни разговоров о «тайнах славянской души» с намеками на казацкую дикость. Девушки имели все основания считать меня французом и ни капли не стеснялись. И я слышал, как старшая поучала свою сестрицу — или подругу: «Ты смотри: пусть полапают, а больше нини!» Можете себе представить, как были вывернуты наизнанку аргентинцы, все данные как будто за, а в результате — шиш! Моя, как выражается Карамзин, «народная гордость» была бы на все сто процентов удовлетворена, если бы не тупое — немецкое — понятие о честности…

— Причем тут честность? — удивился Александр Петрович.

Кранц помолчал.

— Неужели не понимаете?

— Нет.

— Видите ли… Француженка, немка, итальянка, голландка, шведка в таких же условиях рассуждала бы так: парни молодые, горячие, приглашают меня в ателье на пороге ночи — ясно для чего… Раз я согласилась, чтобы меня холостые мужчины в своей квартире кормили дорогим ужином — тем самым я дала согласие и на все остальное, ради чего приглашающие старались… Своего рода неписанный договор, нарушать который не позволяет вековая привычка к формальной законности и порядку, в просторечьи именуемая честностью. Русские же наоборот — съели икру, выпили шампанское, позволили себя слегка помять, вероятно, не без расчета на будущее, а дальше ни-ни! В общем, ввели в расход и в заблуждение, как в настежь открытую дверь… С непривычки такая манера должна играть на нервах, как на балалайке, пари держу; что аргентинцы обалдели от «шарм сляв».

— Опять-таки — почему именно „шарм сляв»? Такие девушки в любой стране найдутся.

— Еще бы! Конечно. Но как исключение, а не как воплощение (пусть мелкое) национального характера. Только у русских есть эта удивительная способность жить в двух планах сразу: одной рукой к звездам, а другой в навоз… И то, и другое — искренно, и в результате — и то, и другое ханжество, потому искренность с двумя обратными показателями иначе не утвердишь.

Тут Александр Петрович почувствовал, что всерьез обижается, но из благодарности за ссуду сдержался и даже — хоть и с улыбкой, лишенной особого приятства — попытался пошутить:

— Э… Альфред Людвигович, вижу, что у вас разошлась печень! Еще немного, и вы, пожалуй, и до «руссише швайн» дойдете!

Кранц досадливо поморщился:

— Чудак вы! Немецкого во мне, кроме имени, отчества и фамилии, да еще привычки по утрам убирать свою квартиру — ничего не осталось. Русская культура ядовита и перерабатывает характеры в корне, так что все, что я сказал, направлено в известной мере и против меня. Но неужели вы вот — человек интеллигентный и, как всякий русский интеллигент, к сожалению, мыслящий, никогда не задумывались над бесчисленными мемуарами, записками, монографиями друзей, почитателей и родственников нашего мирового Толстого? Неужели вы не почувствовали, в каком болоте ежедневного, ежечасного, ежеминутного ханжества и лицемерия жил великий Лев Николаевич? Если бы он пил, безобразничал, стрелял в жену, портил окрестных девок — он был бы куда человечнее, чем этот, окруженный шпаной возвышенных дураков и прохвостов, запутавшийся в самом себе старенький старик. И не кажется ли вам, что Ганди, считающийся последователем Толстого, только потому и преуспел, что не был русским и в самом себе не носил своего отрицания?

А наша революция… Уже один февральский ее титул чего стоит: «Великая и бескровная!» И эту ханжескую пошлость придумал интеллигент — «живая совесть земли русской» — на другой же день после того, как последний городовой был пристрелен на последнем петербургском чердаке! Однако вы не думайте, что меня больше всего отталкивают подвалы и расстрелы… Бросьте! Где их не было! А вот такого квалифицированного, захлебного, остервенелого, вымазанного кровью и навозом ханжества действительно мир не видел! «Я другой такой страны не знаю, где бы жил так вольно человек»… И это при пятнадцати миллионах концлагерников! «Человек проходит, как хозяин, необъятной родины своей!»… А этот «хозяин»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату