веру не религией, а юрисдикцией…
О Барине в церкви тоже никто ничего не сказал. Старожилы, правда, упоминали, что был некогда такой и очень даже богомольный — когда приходил, все иконы перецеловывал, но с тех пор, как самым содержательным в эмигрантских газетах стал отдел похорон и панихид — след его пропал в житейском море. Пытались было ходоки, благо Барин всегда на иностранщину льнул, после всех неудач у своих, к чужеземцам податься, но безрезультатно: «Tolstoi… Dostoievsky… Tchekov… Mais Barine — connais pas!»
Дикому случаю было угодно, чтобы ходоки зашли выпить заграничной водки в то самое бистро, которое содержала бывшая «барыня с левой стороны». Марго за это время, конечно, сильно изменилась. Похудела, успела в третий раз помолодеть, стала яркой блондинкой и так сильно красила губы, что тянуло перочинным ножиком снять излишек с ее липкого рта. Обе высокие стороны, однако, сразу же узнали друг друга и очень обрадовались — Марго не хотела даже брать денег за апперитив. О Барине она сообщила, что не могла держать его у себя, так как Альфонс был недоволен, и отправила к отцу, который на деньги, в свое время присланные Марго, открыл в горах отельчик для туристов. Барин несколько лет работал там кухонным мужиком и, в конце концов подложив свинью патрону, скоропостижно умер в самом разгаре сезона и похоронен на местном кладбище. Повествуя о столь печальных событиях, Марго попыталась даже снять с сухих глаз воображаемую слезу и по собственной инициативе и за собственный счет налила ходакам еще по рюмке коньяку, чтобы выпить, как сказала она по-русски: «за упокой духа»… Затем Марго весьма заинтересовалась всеми происшедшими в Захудаевке переменами и расспрашивала о них весьма подробно. Когда огорченные ходоки удалились восвояси, Марго стала задумываться и, как только пришло известие, что Виссарионыч не то сам по себе окачурился, не то был окачурен наследниками — другими Виссарионычами — спешно вызвала из провинции свою племянницу. Эта девушка (тоже, кстати, Марго) была красива по- французски, т. е. при участии парикмахеров и портнихи. Ее бархатные глаза с весьма разработанными прямыми и боковыми взглядами — большей частью успешно заслоняли от нескромного наблюдателя несколько дегенеративный подбородок и слегка тощую шею. Стройные ноги (если смотреть спереди) горбились острыми и нескладными коленями (если смотреть сбоку). Лишенная костей и мускулов фигура покорно, как сдобное тесто, заполняла форму скульптурно сделанного корсета, который весьма кстати поддерживал и молодую, но уже усталую грудь. И по всему телу явственно синели места готовых расшириться вен.
Марго осмотрела племянницу очень внимательно — она знала, что к делу надо готовиться серьезно: Европа оказалась в таком положении, что ей оставалось только больше производить и вывозить или же задохнуться в самой себе.
Конкуренция с другими странами становилась непосильной: эксцентричные американки оставались привлекательными даже в самых идиотских модных штанах и разлетайках, а тут еще подошли представительницы разных колониальных народов, вроде вечно похожих на девочек в самом опасном возрасте индокитаянок.
В спешном порядке Марго послала племянницу к хорошему парикмахеру, купила ей отличное белье и прочла ряд интимных лекций о привычках, манерах и способностях предполагаемых потребителей и, как только с востока пришло нечто похожее на приглашение, усадила девушку в поезд и отправила завоевывать будущее…
А вечером даже всплакнула, вспоминая молодость и ленивую жизнь в Захудаевке. Плакала, впрочем, недолго, потому что Альфонс храпел так, что и вспоминать мешал, а когда она толкнула его локтем, спросонья понял это, как приглашение, и перевел жизнь совсем на другие рельсы…
На конечной станции Марго-младшая выглянула из окна и остолбенела: такая туча народу собралась ее встречать. Повсюду были флаги, гирлянды и вензеля «М» с фиговым листиком вместо короны. Впрочем, оказалось, что у Марго есть соперник на ту же букву: в приветственном гимне, который усердно ревела толпа, то и дело повторялось: «мы за мир». И на триумфальной арке при выходе с вокзала значилось: «Да здравствует Марго и Мир!»
Принять гостью в поезд вошла почетная делегация из Виссарионычей: один взял ее чемоданчик, другой зонтик, третий открывал и закрывал двери, а четвертый — по азбуке глухонемых — пытался ее развлекать…
На перроне начались приношения, поражавшие, впрочем, скорее количеством, чем качеством: за это время Николинцы так отстали от жизни, что думали Европу на одни добрые чувства взять.
Когда прибыли на место назначения, главный Виссарионыч на серебряном — из сервиза покойного Барина — блюде поднес Марго настоящий фиговый листик, и француженка, закрыв лицо самой пленительной из своего запаса улыбкой, нацепила его куда следует. Нацепила, разумеется, не на открытом воздухе, как мечтал в свое время Владимир Ильич Голотяпов, а в специальном отремонтированном, утепленном и комфортабельно обставленном салоне бывшего барского дома. Так что собственный корреспондент с Марса, например, ни за что не разобрался бы, продолжает ли великая идея Владимира Ильича свое победное шествие на планете Земля или же гусарские предки покойного Барина — во втором воплощении — начинают цыганский кутеж.
Самое смешное, что на самом деле было и то, и другое, и, хотя в математике плюс да минус взаимно уничтожаются, — здесь они существовали как ни в чем не бывало и, по-видимому, только крепчали в противоестественном сожительстве…
Правда, если баричи рвались в свое время в Европейское лоно, чтобы, вернувшись, так сказать, на переделку в эмбриональное состояние, снова родиться уже с «четырехвосткой» и прочими атрибутами просвещенного Запада, — то Виссарионычи собирались получить свое удовольствие и затем запросто могли отправить Марго и под тот самый сарай, под которым как будто сгнивала бобылка Маланья.
Пока что, однако, они горой стояли за сосуществование.
Разумеется, в салоне присутствовали только «свои», и энтузиазм перешел через все точки кипения. Виссарионычи так громко кричали: «Ура! Да здравствует рай!», что старухи в деревне крестились. Старухи крестились, а мужики стояли кучками и смотрели издали на освещенные (и занавешенные) окна того флигеля, в котором совершалось великое тайнодействие. Смотрели, молчали и думали… Впрочем, они ничего не думали, так как покойный Виссарионыч начисто отучил их от этого бесполезного занятия.
Один дед Аким, еще помнивший старые времена, долго доил жиденькие мочала своей седенькой бородки и наконец разразился: «Раньше баре были глупее, — прошамкал он, — а таперя — злея… А простой человек как раньши, так и таперя за голый кусок аржаной от зорьки до зорьки должон лоб греть. И нет яму ни ущиты, ни спокою!»…
— Все… — внушительно произнес Емельян Степанович, уложил рукопись в заметно эмигрантский — с оторванной ручкой и не закрывающимся замком — портфель и, как будто с полным безразличием, принялся за свой заледеневший чай.
Напряженно ожидавший рокового слова председательствующий Иван Иванович, словно атлет, продолжающий тянуть веревку, которую вдруг отпустили, — от вполне благочестивого конца повествушки потерял душевное равновесие, растерялся и, свихнув впопыхах вставную челюсть, прочно и мучительно онемел.
Прочее собрание тоже, и тоже безмолвно — взволновалось. Мужчины с разной мимикой переглядывались, а на лицах особо приличных дам обозначилось такое разочарование, что на них было больно смотреть.
Только будильник из соседней комнаты отчеканивал с хамской откровенностью: «Вот-это-да! Под-дел! Под-дел!»
И вдруг задребезжал старческим, противным, неумным и неуемным смехом: «Хи-хи-хи-хи-хи-хи!»
Иван Иванович, прикрывая рот со вставшей дыбом челюстью, бросился его закрывать, а Александр Петрович, вспомнив, кстати, о своих текущих делах, встал с места и подошел к ручке хозяйки — прощаться.
— Куда же вы? — взволновался одолевший наконец взбунтовавшуюся технику Иван Иванович. — Сейчас будет разбор… Мы хотим услышать ваше мнение!
— А я вполне присоединяюсь к деду Акиму! — сказал Александр Петрович уже из прихожей.