у мельничного жернова, к которому на земле они навсегда прикованы, что в ином плане они будут свободны, счастливы, блаженны и даже, может быть, выше своих господ. Понятно, что Церковь победила… Но прошли века, производственные отношения изменились, и христианство оказалось перед пролетариатом с пустыми руками. Загробный рай интересовал раба, потому что живая жизнь была для него адом. Для пролетария эта жизнь только трудновата, однако — по существу — не безнадежна и, значит, естественно желание именно ее организовать к лучшему, а не смотреть за седьмые небеса. Теперь именно мы несем „Великую Надежду», и потому миллионы и миллионы людей трудной жизни во всем мире идут за нами. И какие бы противоречия и нонсенсы ни находили в марксизме буквоеды и схоласты, каких бы ошибок ни делали мы, его осуществляющие — пока не изменятся производственные условия, т. е. пока не умрет капитализм — ему противопоставить решительно нечего».
Беседа явно пришла к концу, и о. Афанасий решился на то, на что раньше ни за что бы не решился и даже сейчас не вполне понимал — почему, собственно, решается.
— Я хотел бы спросить, — почти заикаясь, заговорил он, — т. е., собственно говоря, это меня не касается, но для других… я хотел бы узнать о судьбе арестованного преподавателя… Мне кажется… т. е. — мне так показалось, что он не враг трудового строя… ни партии…
Брюнет совершенно потонул в табачном облаке.
— Вы наблюдали когда-нибудь, товарищ, как грузчик подымает пианино по лестнице? — спросил он, на миг возникая в дымовом ажуре.
Отец Афанасий никогда ничего подобного не наблюдал, но чтоб ускорить развязку, сказал:
— Да.
— Представьте себе, что в то время, когда все мускулы у носильщика напряжены до опасного предела и он весь занят своим и своей ноши равновесием, — вы увидите на ступеньке, на которую он должен сейчас поставить ногу, совершенный пустяк — апельсиновую корку… Что вы сделаете?
— Постараюсь поскорее отбросить ее…
— Ну вот… Это мы и сделали… Партия сейчас на своих плечах весь мир пытается поднять на высшую ступень, и в момент, когда все силы ее напряжены до предела, мы не имеем права даже апельсинную корку оставить на ее пути. Этим объясняется и наше отношение к церковникам. Кстати, после этого ареста подозрения против вас, конечно, еще усилятся. Я говорю — усилятся, потому что нам известно, что они были. Епархиальный епископ даже ездил по этому поводу к патриарху. Поэтому нам придется вас тоже арестовать. Вы получите путевку в какую-нибудь санаторию подальше — по вашему выбору, где и пробудете время, которое обычно уходит на следствие и судопроизводство. Затем, отдохнув, будете отправлены на возможно более короткий срок в лагерь… Разумеется, не на производство, а в канцелярию, для работы в наиболее терпимой обстановке. После этого все подозрения падут сами собой и у вас будет для церковников более чем солидный стаж. Мантия первого марксистского епископа обеспечена…
«Черный ворон»
Несмотря на поздний час, брат-келарь приберег для о. Афанасия обед и даже заменил ему тушеную капусту, от которой страдал деликатный желудок молодого иеромонаха, какой-то присноблаженной кашей. Однако, вопреки обыкновению, смиряя свою легендарную болтливость, не остался потрепаться, а тотчас же, под благочестивым предлогом, ушел. О. Архимандрит участливо расспросил о делах — уладилось ли с воинской книжкой, вообще выразил всяческое внимание, но вместо молебнов для богомольцев у раки Преподобного — поставил о. Афанасия на всю неделю на послушание в библиотеку. Преподаватель гомилетики, который хотел вместе с о. Афанасием проработать тему его будущей статьи для „Патриаршего Вестника», сославшись на нездоровье, отложил беседу на неопределенное время.
И только один из студентов, тоже монах, происходивший из недавно присоединенных областей и еще не выработавший необходимых для жизни в социалистическом обществе рефлексов — не старался скрыть своих чувств и, когда о. Афанасий за чем-то обратился к нему, просто повернулся и — не сказав ни слова — ушел.
…Ранним утром за о. Афанасием приехали. Спускаясь с вещами по лестнице, он увидел в окне откровенного студента-монаха и был совершенно поражен ужасом и отчаянием в его широко открытых глазах. Только усевшись в грузовичек Учреждения, понял, в чем дело: „если не ты, так кто же это, Господи!» — казалось, кричали эти предельно изумленные глаза. И представив, какой ералаш в мозгах церковников он оставляет, — о. Афанасий невольно расхохотался…
— Развеселился не ко времени!. — сказал хмуро один конвоир другому.
— Оставь его, — ответил тот, не отводя глаз от оконца, за которым бежала, хромая и подпрыгивая, утренняя улица. — Хуже, когда плачут: на нервы действует…
Лирический вариант
Полуденный жар свалил. Отпускники разбрелись кто куда. Только наиболее солидные — с брюшком и положением — еще предавались самому популярному среди ответственых работников послеобеденному сну.
В смежной с двухсветным залом — некогда курительной — комнате, в окаменелом раздумьи шахматистов, склонились над столиком отец Афанасий (теперь Афанасий Павлович, школьный работник) и его партнер, заведующий опытной станцией старичок-биолог, за симпатичность и бородатость любовно прозванный отпускниками «дядей Власом».
В открытое окно, вместе с крепкой духовитостью старых, еще помещичьих лип, врывалось жадное жужжание июньских пчел. В тон ему в углу комнаты гудел под сурдинку радиоприемник: дядя Влас слушал с. — х. передачу, в которой на сегодня был обещан, неделю тому назад в этом же доме отдыха, записанный на пленку репортаж.
— Загнали вы меня в изолятор! — в трудном раздумьи над расположением остающихся у него фигур признался Афанасий Павлович.
— От тюрьмы да от сумы… — ласково напомнил дядя Влас в пол-уха, между тем уловляя глухо сочившееся из громкоговорителя сообщение «о летнем высотном режиме для штатных овцематок Кавказа». — Ив изоляторах люди живут!
— Ну-ну, — недовольно отмахнулся Афанасий Павлович и, решившись, наконец передвинул фигуру.
Биолог смотрел на него, сочувственно улыбаясь. Ему нравился и ход, лучший в почти безнадежном положении, и сам молодой партнер и частый собеседник. Неизвестно, откуда этот, явно сформировавшийся уже в пореволюционные годы, школьный работник успел прихватить интеллектуальное беспокойство, которого и днем с огнем не сыщешь в молодых поколениях. Те твердо и уверенно хотят быть инженерами, докторами, учеными и — точка. А этот, по-видимому, еще не прочь стать и человеком.
«Послушайте сообщение знатной свинарки», — заглушил его мысли торжественный женский голос из рупора: «о необходимости некоторой свободы для правильного развития молодняка».
— А вы все играете? — наперерез радиовещательному энтузиазму отозвался у окна скучный голос. Положив на подоконник руки и на них наклоненную на бок голову — в комнату глядел молодой человеком с красивым — удалым — чуь-чугь цыганским, сказали бы в старину, — лицом. Его карие глаза сонно томились, а сросшиеся брови черной чайкой падали с загорелого лба… Это был известный верхолаз, поставивший ряд героических трудовых рекордов, знатный человек страны…
— Мы все играем, — дружелюбно ответил ему дядя Влас, — а вы все гуляете?
— А я скучаю…
— Неужто на работе-то веселее?
— На работе думать не надо: висишь на основном канате метров на сто от земли, или там от реки, скажем: тянешь за собой проволоку и, пока тебя во все стороны мотает, только и смотришь, как бы чего не