до вступления его отряда в город, по неизвестной причине застрелился — будто бы от неосторожного обращения с оружием.
Культурно-общественная жизнь городка, несколько приглушенная относительной близостью фронта (тихими летними вечерами до окраин отчетливо доносился «космический» гул канонады) — после освобождения оживилась и даже, можно сказать, расцвела.
Еще в мирное время в городе оформилось в условиях старого режима нечто вроде краеведческого общества, правда, на несколько особых, сугубо православных густопатриотических основах. Душой его был второй священник местного собора о. Михаил Тучемский. Общество реставрировало остатки замка князей Острожских — следы былого расцвета той «третьей Руси», которую историки называют «Русью Литовской».
После падения монархии Общество лаицизировалось и его вдохновителем стал весьма своеобразный персонаж, один из тех «чудаков», которые водились в каждом российском (да и не только российском) городе. Он носил значок какого-то Археологического Института и в своей науке был двоюродным братом Хлестакова; найденный им в ризнице одного из волынских монастырей, в котором будто бы ночевал Петр Первый, шелковый красный плат, с нашитым посредине позументным крестом (может быть, богослужебный «воздух»?), без всяких серьезных к тому оснований он объявил «знаменем Петра Великого» и на видном месте поместил в замковом музее. За эту легкость в археологических мыслях необыкновенную, а также за другие его самоуверенные «оригинальности» — непочтительные обыватели звали его за глаза «Юзей» (полное имя его было Иосиф). После революции Юзя собрал добровольцев из молодежи с ними раскопал на окраине города так называемые «холмики» — настоящие, хоть и небольшие курганы, вечерний приют влюбленных ли запретно распивающих приобретенную в складчину водку гимназистов. Холмы оказались дулебскими погребениями, из которых Юзя извлек между прочим и самый красивый по форме, какой мне приходилось видеть, каменный топор с просверленной для рукояти аккуратной дырочкой. Только потом, уже в Европе, познакомившись с описаниями кропотливой работы настоящих археологов, я понял, что Юзя просто «грабил» погребения, уничтожая при этом всякую возможность в дальнейшем их серьезного научного изучения. Но в то время дилетантски-хлестаковские труды Юзи казались прозябавшим под благодатным Солнцем Освобождения ростком общественно-полезной деятельности. «Показуха» родилась вместе с революцией. Так впоследствии банальные железнодорожные платформы с поставленными на них обычными авиационными моторами, бурно несясь по рельсам, должны были демонстрировать изумленным поселянам неудержимый галоп социалистического прогресса.
В том же порядке пробуждения общественной инициативы устраивались открытые доклады на разные (преимущественно, конечно, злободневные) темы. Один из них своим названием долго радовал городских контрреволюционных насмешников: на афишах значилось: «Куда идет Россия? По М. Горькому». И зубоскалы отвечали за докладчика: «к чертовой бабушке» (в оригинале значительно крепче и «заборнее») «да еще под горку!».
Похоже, что самую широкую деятельность развернул создавшийся в городе «ОСУВУЗ» — то есть «Острожский Союз Учащихся Высших Учебных Заведений». Поскольку — в принципе — он намеревался объединить всех студентов и абитуриентов города, никаких политических задач он себе не ставил и специализировался в «области культуры, спорта и развлечений». Кроме клуба, он организовал первый в городе футбольный матч и первую выставку картин местных художников, в которой приняли участие и два учителя рисования гимназии и городского училища и многие уже вышедшие из-под их попечения и никогда у них не учившиеся «мастера». Трудно сказать, что выставка была «на уровне», но даже в ней, как «солнце в малой капле вод», отразилась история российской живописи: учитель гимназии (выходящий на пенсию) был строгим (хоть и весьма убогим) классиком, учитель городского училища уже писал размашистыми мазками в сероватых, слегка приглушенных передвижнических тонах, а среди их питомцев многие успели хлебнуть и «декадентской отравы», что дало повод иным критикам говорить, что «ученики превзошли своих учителей», а циникам и острословам — вспоминать Собакевича: «Ты мне лягушку хоть сахаром обсыпь, я ее в рот не возьму».
Лучше всего развернулся в ОСУВУЗе концертно-танцевальный и драматический кружки. Последний, начав с водевилей («Одолжи мне свою жену»), перешел на Островского («Без вины виноватые», «Лес»), Гоголя («Женитьба») и Фонвизина («Недоросль»), умудрился пережить все смены властей и, когда поляки утвердились на Волыни прочно и когда вместе со своей женой, оперной певицей, перешел границу столичный режиссер Улуханов, под его руководством стал опереткой. Но в 1917 году это еще было чисто любительское «самодеятельное» начинание. Иногда вместо спектакля танцам предшествовал концерт. На одном из первых таких вечеров, устроенном, кстати, в пользу раненых, пришлось мне впервые столкнуться с «новыми веяниями»: кассирша пришла ко мне как к одному из распределителей с заявлением, что согласившиеся принять участие в концерте офицеры стоявшего в городе запасного полка, бывшие петроградские артисты, требуют деньги вперед, а иначе отказываются петь.
У меня было сильное искушение объявить с эстрады, что такие-то номера из программы выпадают, потому что их исполнители, г.г. офицеры, после «приказа номер первый», переменив кодекс чести, отказываются бесплатно петь на благотворительном концерте в пользу своих же боевых товарищей. Но другие «ответственные» предпочли, поторговавшись слегка с «республиканскими воинами», не поднимать скандала и заплатить им в счет их будущих ран.
Когда один из «протестантов» проревел, Два гренадера» Шумана, заменив из предосторожности где надо «императора» — «полководцем», публика, преимущественно из «имущих» или «бывших» (в первомайском шествии, конечно, участия не принимавшая), поняла это как намек и устроила исполнителю настоящую овацию. Не меньший успех выпал на долю одного киевского студента, бесподобно имитировавшего начавшего тогда приобретать известность (сопровождавшую его, кстати, до эмигрантской могилы во Франции) эстрадного рассказчика Павла Троицкого. И зал, что называется, гремел рукоплесканиями, когда киевский товарищ подражал митинговому оратору, истошно кричал с эстрады (намекая на участившиеся перемены во Временном Правительстве): «Долой, всех долой! А то, если они будут засиживаться, когда же до меня очередь дойдет?!..».
ОСУВУЗ издал даже свой литературно-художественный журнал «Богема» (вышел, правда, всего один номер — издание закрыли события). Он был на уровне более высоком, чем выставка, и откровенно декадентствовал, что весьма увлекало известную часть молодежи (девушки, кокетничая, декларировали: «Шиповник алый, шиповник белый, Один усталый и онемелый…» и т. д., а мальчики клялись по Бальмонту: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…»). Одно из стихотворений «Богемы», о котором я уже упоминал, настолько точно передавало тональность модной поэзии, что казалось пародией (хотя таковой не была):
Курьезно, что «аскеты, уставшие от цветочных вериг…», на поверку оказались здоровеннейшими мужиками, вынесшими все: и гражданскую войну, и эвакуацию, и голод с «тараканьими бегами» в Константинополе, и мойку посуды в ночных кабаках Парижа, и каменоломни, и шахты, и заводские конвейеры, и девственные леса Парагвая и — при всем том — пережили многих своих сверстников, оставшихся в «социалистическом раю», так что в разделе «Свежие могилы» эмигрантских газет еще недавно можно было прочесть: «На 98-м году жизни безвременно скончался…»
Но «цветы запоздалые» 1917 года были действительно последними: сквозь них тогда летом уже начинал пробиваться чертополох.