которые правдиво описывают нас всех, в прошлом и настоящем, и заставил бы нас признать эту правду о себе. А потом приказал бы увеличить производительность. Или честная работа, или касторка!
Год спустя я наконец решился спросить его, в чем же заключается правда о жителях Соединенных Штатов, и он ответил:
— Испорченные детки, которым не хватает точных и понятных приказов от сурового, но справедливого отца.
— На рисунках все должно быть так, как на самом деле, — сказал он.
— Так точно, — сказал я.
Он указал в сторону модели клипера, маячившей на каминной полке где-то в неясной дали.
— Это, друг мой, «Повелитель морей», который на одних парусах мог идти быстрее, чем большинство современных грузовых судов[51]! Вот так вот!
— Так точно, — сказал я.
— И когда ты изобразишь его на той чудесной картине, на которой будет нарисована моя мастерская, я буду проверять это изображение с лупой. И на какую бы снасть в такелаже я ни указал пальцем, ты должен будешь сказать мне, как она называется и для чего предназначена.
— Так точно, — сказал я.
— Пабло Пикассо на такое не способен.
— Никак нет, — сказал я.
Он снял со стойки винтовку, «Спрингфилд» под патрон 1906 года, состоявшую тогда на вооружении в пехотных войсках США. Там же висела и винтовка «Энфилд», состоявшая на вооружении в пехотных войсках Великобритании — наподобие той, из которой его, вероятнее всего, и застрелили.
— А изображение этого безукоризненного орудия убийства на твоей картине должно быть настолько правдоподобным, — сказал он, имея в виду «Спрингфилд», — чтобы я смог его зарядить и выпалить по грабителю, забравшемуся в дом.
Он ткнул пальцем в небольшой выступ на дуле и спросил меня, что это такое.
— Не могу знать, — ответил я.
— Штифт штыкового крепления, — сказал он.
Мой словарь обогатится втрое, вчетверо, пообещал он мне, и начнем мы с деталей винтовки, у каждой из которых имеется свое название. От этого несложного перечисления, обязательного к изучению для любого новобранца, продолжал он, мы перейдем к каталогу костей, сухожилий, органов, трубочек и веревочек в теле человека — обязательному к изучению для любого студента-медика. Обязательному и для него самого в бытность подмастерьем в Москве.
Он заверил меня, что из изучения сперва простой винтовки, а потом головокружительно сложного человеческого тела я извлеку духовный урок — ведь именно для уничтожения тела винтовка и существует.
— Что здесь добро и что — зло, — спросил он, — винтовка или этот скользкий, трясущийся, хихикающий мешок с костями?
Я ответил, что тело — добро, а винтовка — зло.
— А известно тебе, что эта винтовка была разработана для американской армии, для защиты нашей чести и нашей родины от злобных врагов?
Тогда я сказал, что это зависит, чья винтовка и чье тело, и что и то, и другое может представлять и добро, и зло.
— И кому принадлежит последнее слово в этом вопросе? — спросил он.
— Богу?
— Да нет же. Здесь, на Земле.
— Не знаю, — сказал я.
— Художникам. И писателям, в том числе поэтам, драматургам и историкам, — сказал он. — Они — судьи в Верховном Трибунале Добра и Зла, и мое место — среди них. Как знать, может, и тебе когда-нибудь удастся стать его членом!
Вот это, я понимаю, мания морального величия!
И вот что мне сейчас пришло в голову: возможно, самое достойное качество абстрактных экспрессионистов, учитывая невероятное количество бессмысленного кровопролития, вызванного криво понятыми уроками истории, состоит в том, что они отказались заседать в подобном суде.
Я так долго, почти три года, продержался у Дэна Грегори по причине своей покорности, а также потому, что он нуждался в общении, поскольку большинство своих знаменитых друзей он отвадил яростными, беспощадными спорами о политике. Когда я упомянул в первом разговоре с ним, что слышал знаменитый голос Уильяма Филдса с верхушки парадной лестницы, он отозвался, что Филдсу путь в этот дом теперь заказан, как и Элу Джолсону, и всем остальным гостям, которые разделили с ним трапезу этой ночью.
— Не понимают, и не желают понимать! — сказал он.
— Так точно, — сказал я.
Он перевел разговор на Мэрили Кемп. Он заявил, что она и всегда-то была неуклюжая, а тут еще к тому же напилась, вот и свалилась с лестницы. Мне кажется, он тогда уже сам всерьез этому верил. Ему, кстати, ничего не стоило показать мне, с какой именно лестницы, я ведь стоял на верхушке этой лестницы. Но он этого не сделал. По его мнению, мне достаточно было знать, что она свалилась с
И в продолжение всего последующего разговора о Мэрили он ни разу больше не упомянул ее имя. Она превратилась в «женщин».
— Женщины никогда не признаются, что в чем-то виноваты, — сказал он. — В какие бы неприятности они ни влезли, они не успокоятся, пока не найдут мужчину, на которого можно свалить ответственность. Правда?
— Правда.
— Ничего не способны принять иначе, чем на свой счет. Можешь о них и не упоминать, вообще не знать, что они рядом, и все равно каждое твое слово они будут считать направленным в их сторону. Замечал?
— Так точно, — сказал я. Теперь, когда он обратил на это внимание, мне казалось, что я
— А время от времени они еще воображают, будто лучше тебя понимают в том, чем ты занимаешься. — сказал он. — Гнать их надо, иначе испортят все, что смогут! У них свое дело, у нас свое. Мы никогда не пытаемся их запрячь в свою работу, а они нас впрягают при первой возможности. Слушай и запоминай.
— Так точно.
— Никогда не связывайся с женщиной, которая хочет быть мужчиной. Это значит, что она не собирается выполнять то, что положено женщинам — то есть, тебе придется делать и то, что положено мужчинам, и то, что положено женщинам. Ты понял?
— Так точно, понял, — сказал я.
Дальше он сказал, что женщины не способны достичь успеха в области искусства, науки, политики, промышленности, поскольку их главное предназначение — рожать детей, поддерживать мужчин и вести хозяйство. Это утверждение он предложил мне попытаться опровергнуть, назвав десять женщин, которые отличились в какой-либо сфере, кроме домашней.
Думаю, что сейчас десятерых я бы нашел, но тогда в голову мне пришла единственно лишь святая Иоанна.
— Жанна д’Арк, — сказал он, — была гермафродитом!
18