Когда же и моей стране пришла пора идти на войну, как всем остальным, мне присвоили звание лейтенанта, и я служил — не воевал, а служил — на севере Африки, на Сицилии, в Англии, во Франции. Воевать же мне наконец пришлось на границе с Германией, где я немедленно получил ранение и был взят в плен, не сделав ни единого выстрела. Яркая белая вспышка.
Война в Европе закончилась 8 мая 1945 года. Наш лагерь для военнопленных русские захватить не успели. Меня и сотни других офицеров — из Англии, из Франции, из Бельгии, из Югославии, из России, из Италии, которая к тому времени перешла на нашу сторону, из Канады, Новой Зеландии, Южной Африки, Австралии, отовсюду — вывели строем из бараков и заставили маршировать в направлении еще не завоеванных лесов и полей. Потом наши охранники исчезли куда-то в ночи, и наутро мы проснулись на краю необъятной зеленой долины. Теперь там проходит граница между Восточной Германией и Чехословакией[69]. Сверху нам было видно, что в долине собрались тысячи людей — выжившие узники концлагерей, угнанные работники, безумцы, выпущенные из психиатрических больниц и преступники, выпущенные из тюрем, офицеры и солдаты всех армий, воевавших с немцами.
Вот это была картина! И если бы этого впечатления кому-то оказалось недостаточно, чтобы вспоминать о нем всю оставшуюся жизнь, то вот вам еще: последние остатки армий Гитлера, в рваных мундирах, но с превосходно работающими машинками для убийства, находились там вместе с нами.
Такое не забудешь!
26
Война для меня закончилась, и моя страна, в которой единственным знакомым мне человеком остался владелец китайской прачечной, полностью оплатила косметическую операцию на том месте, где раньше находился мой глаз. Злился ли я на судьбу? Да нет, мне все было безразлично. Как я понимаю, в таком же состоянии находился после своей войны и Фред Джонс. Ни у меня, ни у него не было ничего, ради чего стоило возвращаться домой.
Так кто же лично выложил деньги за операцию на моем глазу в госпитале Форт-Гаррисон на окраине Индианаполиса? Такой высокий, худой мужчина, суровый, но справедливый, простой, но цепкий. Нет, не Санта-Клаус, образ которого, явленный нам каждый год в универмагах под Рождество, основан в большой степени на рисунке, выполненном Грегори для журнала «Свобода» в 1923 году[70]. Нет. Я имею в виду своего дядю Сэма.
Я уже упоминал, что женился на медсестре из этого госпиталя. Я уже упоминал, что у нас родились два сына, которые теперь со мной не разговаривают. Они теперь даже не Карабекяны. Судебным решением они изменили фамилии в честь своего отчима, которого звали Рой Стил.
Терри Китчен как-то спросил меня, почему, вовсе не обладая талантами отца и мужа, я тем не менее решил жениться. Я услышал, как мой голос ответил ему: «Так устроен сценарий послевоенного фильма».
Этот диалог произошел, должно быть, лет через пять после конца войны.
Мы вдвоем скорее всего лежали рядом на койках, принесенных мной в мастерскую, которую мы снимали — с видом на Юнион-сквер. Этот чердак служил Китчену не только рабочим местом, но и жилищем. Я тоже начал проводить там по две, а то и три ночи каждую неделю. В той подвальной квартирке в трех кварталах от мастерской, где обитали мои дети и моя жена, мне были все меньше и меньше рады.
Что же не устраивало мою жену? Начать с того, что я уволился с должности страхового агента компании «Коннектикут Дженерал»[71]. Большую часть времени я проводил в состоянии опьянения — как алкоголем, так и процессом создания огромных полотнищ, покрытых чистым цветом из банки «Атласной Дюра-люкс». Я снял амбар для картошки и внес задаток за дом в здешних местах, тогда еще совершенно пустынных.
И посреди этого семейного кошмара пришло заказное письмо из Италии, в которой я никогда не был, а в письме — просьба прибыть во Флоренцию, за казенный счет, и выступить в качестве свидетеля по делу о двух картинах, кисти Джотто и Мазаччо, конфискованных американцами в Париже у немецкого генерала. Мой взвод художников получил их для экспертизы, внесения в опись и отправки на склад в Гавре, где они были бы упакованы и уложены на хранение. Похоже, генерал ограбил чью-то частную коллекцию во время отступления через Флоренцию на север.
Упаковкой в Гавре занимались пленные итальянцы — те из них, кто в гражданской жизни приобрел какой-то опыт в подобных вещах. Один из них ухитрился переправить эти две картины своей жене в Рим, где они и хранились в тайне. Он не показывал их после войны никому, кроме самых близких друзей. Законные владельцы подали в суд, пытаясь вернуть картины себе.
Я поехал туда в одиночку, и попал в газеты, подтвердив, что картины проделали путь от Парижа до Гавра.
У меня есть своя тайна, которую я еще никому никогда не открывал: «Иллюстратор — это навсегда!». Даже в своих произведениях, представлявших собой полоски цветной пленки на необъятных унылых полях «Атласной Дюра-люкс», я все равно видел какие-то сюжеты. Как дурацкая мелодия из рекламного ролика, эта идея влезла в мою голову и расположилась там; каждая полоска представлялась мне теперь душой, сущностью какого-нибудь человека или животного.
И каждый раз, когда я наклеивал очередную полоску, неуемный голос внутреннего иллюстратора говорил мне, к примеру: «Оранжевая пленка — это душа полярного исследователя, отставшего от своих товарищей, а белая — душа белого медведя в прыжке».
Более того, эта потайная фантазия распространилась и на мое видение реальности, и продолжает его отравлять. Когда я смотрю на двух людей, остановившихся поговорить на углу, я вижу не только их одетую плоть, но и узкие вертикальные полоски света внутри них — причем не в виде пленки, а скорее как маломощные люминесцентные лампы.
Когда в последний день своего пребывания во Флоренции я вернулся в гостиницу, в ящичке с моим именем лежала записка. Насколько мне было известно, у меня во всей Италии не было ни одного знакомого. На листе веленевой бумаги, украшенном аристократическим гербом, я прочел вот что:
И подпись:
Ничего себе!
27
Я сразу же позвонил ей, прямо из гостиницы. Она спросила, не мог бы я прийти к ней на чай через час. Я сказал, что
Она находилась от меня всего в четырех кварталах, в палаццо, который выстроил в середине пятнадцатого века для Инноченцо де Медичи, прозванного «Невидимкой», архитектор Леон