нужно было выехать за пределы города, использовал повозку, закрытую со всех сторон.
А после того, как постройка палаццо была завершена, никому, даже самым приближенным к нему приспешникам, даже самым высокопоставленным гостям, включая двух двоюродных братьев, избранных папами[75], не дозволялось видеть его иначе, как в ротонде. Все они обязаны были стоять у стен, а он занимал центр, в одиночестве, облаченный в монашескую рясу и с маской черепа на месте лица.
В Венеции, в изгнании, он утонул. Надувные плавательные круги тогда еще не изобрели.
Интонации Мэрили, когда она назначала мне по телефону встречу в своем палаццо, а также ее признание, что мужчины в ее жизни в тот момент не было, давали мне уверенность, что не пройдет и двух часов, как мне перепадет еще порция самых прекрасных на свете любовных игр — причем на этот раз я выступлю не в роли неопытного мальчишки, нет, я явлюсь к ней героем войны, искушенным повесой и гражданином мира!
Я в свою очередь уведомил ее, что потерял в сражении глаз, ношу черную повязку, и что, хотя я и женат, в семье у меня нелады.
Похоже, я также обмолвился, пытаясь обратить в шутку те годы, которые я подвизался воином, что большую часть времени я занимался тем, что «сучек из волос вычесывал». Это означало, что женщины, в изрядных количествах, делали все, чтобы оказаться для меня доступными. Идиома немного странная, но является вариацией на тему более осмысленной метафоры: человек, побывавший под серьезным обстрелом, говорил тогда, что вычесывал из волос сучки — сбитые осколками с деревьев[76].
Итак, в назначенный час я прибыл, весь подрагивая от тщеславия и вожделения. Служанка провела меня по длинному прямому коридору к ротонде. Все прислуга в доме контессы Портомаджоре была женского пола — включая привратников и садовников. Я помню, что та из них, которая впустила меня внутрь, показалась мне немного мужеподобной и недружелюбной — а потом, когда она приказала мне остановиться у стены, и вовсе по-армейски жесткой.
А в центре, с ног до шеи в чернейшем трауре по своему мужу, графу Бруно, стояла Мэрили.
Ее лицо не было скрыто маской черепа, но само по себе было настолько бледным, и в полутьме настолько близким по цвету к ее пепельным волосам, что можно было представить, будто ее голова выточена из единого куска выбеленной временем слоновой кости.
Я замер, пораженный.
Голос ее прозвучал властно и презрительно.
— Что ж, мой вероломный армянский воспитанник, — сказала она. — Вот мы и встретились снова.
28
— Небось думал, что тебе опять постель обломится.
Ее слова вспорхнули шуршащим эхом под купол — как будто там их продолжили обсуждать божества.
— Какое разочарование, — продолжала она. — Я ведь сегодня даже руки тебе не подам.
Я дернул головой, неприятно удивленный.
— За что ты так на меня злишься? — спросил я.
— Была Великая Депрессия, и я думала, что ты был мне настоящим другом, единственным другом на свете. А потом мы оказались в постели, и с тех пор от тебя ни слуху, ни духу.
— Ничего себе! Ты же сама велела мне уходить — сказала, что так будет лучше для нас
— Ты, должно быть, так обрадовался, когда я это сказала. Вот уж ушел, так ушел.
— А чего ты тогда от меня
— Знака, любого, какого угодно знака, что тебе не все равно, что со мной, — сказала она. — У тебя было четырнадцать лет, но ты так и не удосужился — ни телефонного звонка, ни даже открытки. И вот пожалуйста, явился, не запылился. И чего тебе надо? Да постели тебе опять надо.
— То есть, мы могли бы тогда остаться любовниками? — спросил я в изумлении.
— Любовниками! Любовниками! — резко передразнила она.
На это раз эхо ее насмешек звучало под куполом как крики дерущихся дроздов.
— В любящих мужчинах у Мэрили Кемп недостатка никогда не было, — сказала она. — Отец меня так любил, что избивал каждый день. Игроки школьной футбольной команды меня так любили, что насиловали всю ночь после выпускного. Помощник режиссера в варьете Зигфильда меня так любил, что потребовал, чтобы я присоединилась к выводку его шлюх — иначе он выгонит меня и подстроит, чтобы мне плеснули в лицо кислотой. Дэн Грегори меня так любил, что спихнул вниз по лестнице, за то, что я послала тебе дорогих художественных материалов.
— Что?!
Тут она рассказала мне, как на самом деле получилось, что я стал подмастерьем у Дэна Грегори.
Я был ошеломлен.
— Но… Но ведь ему же понравились мои рисунки? — заикаясь, пробормотал я.
— Нет, — сказала она.
— Это был первый раз, когда я по твоей милости получила жестокую трепку, — сказала она. — Второй раз был после того, как мы побывали в постели, и с тех пор я о тебе ничего не слышала. А теперь давай поговорим о том, сколько всего прекрасного ты мне подарил в этой жизни
— Мне никогда еще не было так стыдно, как сейчас.
— Ладно, я сама скажу тебе, что ты мне подарил. Блаженные, бездумные, прекрасные прогулки по городу.
— Да, их я помню.
— Ты шаркал ногами по ковру, а потом разряжал электричество, дотронувшись до моей шеи в самый неожиданный момент.
— Да.
— И еще мы вели себя иногда, как непослушные дети.
— Когда оказались в постели, — сказал я.
Она снова взорвалась.
— Да нет же! Нет! Нет! Идиот! Ты полный идиот! — закричала она. — Музей современного искусства!
— Так ты, значит, потерял на войне глаз, — сказала она.
— Как и Фред Джонс.
— Как и Лукреция, и Мария.
— Это кто?
— Моя кухарка и та женщина, которая встретила тебя у двери.
— И много ли медалей ты завоевал? — спросила она.
По правде сказать, с этим у меня было неплохо. Я был награжден Бронзовой Звездой с дубовым венком[77] и Пурпурным Сердцем[78] за мой глаз, а мой взвод был отмечен почетной грамотой от президента. Кроме того, у меня имелись Медаль Солдата, медаль за безупречную службу и памятный знак за участие в европейско-африканско- ближневосточной кампании с семью звездами — по числу сражений.