Надеюсь, что завтра можно будет добраться до почты, а если нас вместе с домом унесет в море, запечатаю письмо в бутылку, авось доплывет до Вас.
О моем московском пребывании Вы, наверное, уже знаете. На третий день массированного общения с друзьями я очнулся с давлением чрезвычайным. Галя прилетела самолетом и в один день управившись с моими делами, увезла меня в Пярну.
У нее хватило такта не читать мне нравоучения, но она официально сообщила мне, что больше одного никуда не пустит.
Единственное серьезное огорчение, что не видел Вас. Хотя Вам я, наверное, не доставил бы большого удовольствия.
Москва раз от разу все хуже. Большинство моих знакомых пребывают в растерянности. Но ничего толком сформулировать не могут. Что-то внутри датского королевства происходит. Я ощущаю это, как приход нового поколения, новых людей. В этих людях всё глубоко чуждо. И в воздухе чувствуется их нарастающий напор.
Когда я Вам как-то писал об уходе из литературы, я, видимо, впервые почувствовал невозможность сосуществования с этими людьми. А я ведь сосуществовал, к примеру, с Наровчатовым.
Тут дело другое. Мы с тем же Наровчатовым оба знаем, что воздух состоит из азота и кислорода. Только я считаю, что важен кислород, а он — что азот. Но мы с ним одним воздухом дышали.
А у этих воздух другой, состав воздуха другой. Об этом все время думается. Да и стихи пишутся видимо про это. «Весть» уже где-то далеко.
Дела мои в непонятно-мутном состоянии. Гослит, по выражению Гали, предложил мне «Брестский мир». (Это тоже из нового напора). Я пока никаких решений не принял. Жду обещанного договора на том стихов. Но об этом обо всем говорить неохота.
Работается плохо. Две недели я вообще приходил в норму. Но в рабочую норму так и не пришел. А надо переводить всякую всячину.
Пока же читаю толстовские номера журналов. Старик, наверное, сто раз уже перевернулся в гробу от своего юбилея. Он на открытие пушкинского памятника ехать не захотел, хоть Тургенев его уговаривал. А тут происходит нечто настолько антитолстовское, что душа болит.
Но толстовские документы публикуются иногда замечательные. Например, записки Маковицкого об уходе и смерти Толстого.
Поразительней всего простота и ясность происходящего. И о Софье Андреевне Л.Н. говорит яснее и проще всего: «Жалко».
А ее действительно жалко. Часто говорят, что всегда прав художник. Субъективно, может быть, и прав. Но субъективно прав любой человек. А с художника спрос другой. Можно ли говорить, что Пушкин — жертва Гончаровой, а Толстой — жертва Софьи Андреевны? Между ними суда нет и быть не может.
История отношений Толстого с близкими, это история, как он их давил своей тяжестью, а они, кто мог, сопротивлялись. И у Пушкина произошло бы то же самое, если бы его не убили на дуэли.
Почему-то Гончарову последнее время принято любить. Даже славный человек Непомнящий2 упрекает Анну Андреевну и Цветаеву в бабьей ревности. А Софью Андреевну еще не канонизировали. Уж больно ее не любили друзья старого Толстого. Маковицкий тоже пишет о ней без приязни. (Есть и в ней от заразы.) А почитаешь ее «Мою жизнь» (тоже в «Новом мире») и понимаешь, что в ней немало было способностей и, действительно, — «жалко».
…В Москве видел Часового. Он тихий и, по-моему, бедный. Дело не движется. А внутренне что-то уже безвозвратно изменилось. Действительно —
по мненью Гераклита
Нельзя два раза сесть в одно корыто.
Читал мне свой ответ на пакостную книгу какого-то чеха3. Сейчас это звучит слабо, как бы и не нужно. Вроде справки из домоуправления: можно предъявить если потребуется…
Дописываю на следующий день. Вода все еще стоит вокруг дома, очень медленно куда-то утекает. Варвара в резиновых сапогах ухлюпала в школу. И все же приятно знать, что живешь рядом с морем, которое может рассердиться.
Посылаю Вам стихотворение, вариант которого однажды читал, но там что-то не получалось с «он» и «она».