бы страстное желание раз навсегда окончательно отделаться, отмежеваться, откреститься от мрачного прошлого, в первую бы голову уничтожили, закрывая, лагеря. Так ведь нет… А может, он сгущает краски, и до опустевших сталинских времен лагерей, затерянных в почти непролазной сибирской тайге, действительно дела никому нет, давным-давно забыли об их существовании? Он понимал, что вопрос по главной сути не в том, стоят или нет концентрационные лагеря. Их можно снести до единого по стране, а при надобности отстроить новые — невелики затраты и архитектурная ценность. Тем не менее спокойнее, когда бы не было лагерей. Так думал Зимин, лежа на берегу крохотной таежной речки, глядя на предосеннее звездное небо, пока усталость не взяла свое, и он уснул под похрапывание провожатого, под дремотное всфыркивание находившихся поодаль от берега коней…

Покинули место ночевки с рассветными лучами, и путь до пристанища теперь продолжался сравнительно недолго: около полудня на взгорке среди раскидистых кедров мелькнул бревенчатый дом с темно-малиновой железной крышей и большими, на старинный манер квадратными трехстворчатыми окнами, с рамами, выкрашенными белой краской. Именно окна, светящиеся в сумеречно-хвойной зелени открывались перво-наперво глазу и уж после весь дом.

Вглядываясь с интересом вперед, Зимин никак не мог взять в толк, почему обиталище пасечника называется Подъельниковским кордоном. Ни намека на ельник окрест. Впрочем, и кедров негусто. Лишь в окружении дома. А дальше по пологому склону лиственное мелколесье, реденький кустарник, потом луг, на котором в траве разноцветными яркими кубиками во множестве неровными рядками рассыпаны ульи. Зимин успел их насчитать за полсотни, пока приблизились к дому, но это то, что успел, и всего на одном склоне.

Владелец таежной пасеки Василий Терентьевич Засекин и провожатый Зимина были очень похожи, будто не двоюродные, а близнецы-братья. Невольно Зимин, сравнивая, поочередно поглядел на обоих.

— Что, одной масти? — щурясь от яркого солнца, первым заговорил обитатель Подъельниковского кордона.

— Да уж, — кивнул Зимин.

Они улыбнулись друг другу. Улыбка появилась и на губах Засекина-конюха.

— Сергея Ильича друг, — назвал он брату Зимина.

— А что сам Сергей Ильич не приехал? — полюбопытствовал пасечник.

Зимин объяснил в двух словах.

— Работка у него, — Засекин покачал головой. — Особенно в теперешнее время…

По представлению, по тому как еще раз посмотрел на него и как пожал ему руку пасечник, Зимин понял: имя Нетесова здесь в почете.

Он отказался перекусить с дороги, издалека повел речь о том, за чем, собственно, приехал в этот труднодоступный глухой уголок.

Рассказ о случае с револьвером, уроненным охранником Холмогоровым в старый колодец возле полуразрушенной церкви-склада, вызвал у пасечника смех. А вот упоминание вслед за этим о Мусатове веселости заметно поубавило. Когда же Зимин заговорил о раненом колчаковском офицере, которого, по слухам, лечил в Гражданскую войну отец Василия Терентьевича, — лицо совсем посерьезнело.

— Мусатов рассказывал? — спросил пасечник.

— Почему он? — возразил Зимин. — Об этом, я понял, многие в Пихтовом знают.

— Да-да, — согласился, помолчав, Засекин. — Теперь это уже какой секрет.

Взаимная неприязнь, причем давняя, застарелая, нетрудно было это почувствовать, существовала между прославленным Пихтовским ветераном и семьей Засекиных.

— Значит, был офицер, Василий Терентьевич? — уточнил Зимин.

— Ну, был.

— Говорят, колчаковцы при отступлении спрятали возле Пихтовой золото, и офицер имел к золоту отношение. Что-нибудь известно о нем? Хотя бы имя?

— Имя? Григорий Николаевич Взоров. Старший лейтенант.

— Как? Не поручик, не капитан?

Уточнение понравилось.

— Нет. Старший лейтенант. Он флотский. Очень близко стоял самому Верховному Правителю.

— К Колчаку?

— К нему. Был в его охране, или выполнял личные поручения. Точно не знаю.

— Это отец вам рассказывал?

— Отец об этом никогда и ни с кем не говорил. Ни слова. До самого пятьдесят шестого года.

— До Двадцатого съезда?

— До своей смерти.

— Извините… Но откуда вы тогда знаете?

— Откуда?.. — Пасечник примолк, посмотрел на двоюродного брата. Тот, пока велся разговор у крыльца, расседлал коней, привязал к столбику в тени кедров, бросил по охапке молодого сена, зачерпнул из колодца, поставил на солнцепек воду в ведрах и теперь возвращался к дому, дымя папиросой.

— Пойдемте-ка в избу. — Василий Терентьевич шагнул на крыльцо, раскрыл дверь.

Стены просторной комнаты, в которую вошли, не были оштукатурены. Бока бревен мастерски стесаны топором и проструганы фуганком. От времени бревна потемнели, отливали коричневой, некоторые потрескались. Под стать стенам были массивные стулья, стол, широкая длинная лавка.

Хозяин увлекался рисованием. С десяток пейзажных картин, написанных маслом и акварелью, висели по стенам. На одной из них Зимин сразу узнал дом на взгорке среди кедров.

— Значит, откуда известно о Взорове? — продолжил Засекин прерванный им самим разговор. — Из дневника отца. В семьдесят пятом году с Николаем, — кивнул на брата, — ремонтировал дом. Вот тогда и нашелся дневник.

— Дневник цел? — живо спросил Зимин.

— Обязательно. Как же, — ответил Засекин. — Сейчас мы его посмотрим, если интересно…

Он ушел в соседнюю комнату и возвратился вскоре, держа в руке тонкую тетрадку.

«Дневник Терентия Засекина» — красивым разборчивым почерком было написано на бледно-голубой обложке в верхней ее части, и, ниже, — «Октябрь 1919 года — Февраль 1920 года».

Василий Терентьевич полистал тетрадку, подал Зимину:

— Вот тут читайте…

Он подвинул стул, жестом приглашая садиться.

— Спасибо, — машинально поблагодарил Зимин. Глаза уже скользили но строчкам дневника, написанного почти три четверти века назад.

«20 ноября 1919 года. Вчера событие чрезвычайное. По темну вышел проверять петли, и в полверсте от Старого Ларневского балагана наткнулся на тела колчаковых воинов. Заслуга Манчжура, он обнаружил. С заячьей тропы кинулся к елям, залаял. Подкатил: солдат в шинели и в сапогах лежит. Без шапки, волосы чуть снежком притрушены. Вокруг елей полозьями санными все перечеркано, сапогами затоптано. Следы неостывшие, пресвежие. Лапу хвойную приподнял: их еще там пятеро, и офицер меж них. Глянул: и Бог свидетель, чую, не ведаю почему, живой офицер. Все неживые, а он — живой! И Манчжур то же самое чует: других, кроме него, не обнюхивает, не обхаживает. Лыжи скинул, под ель подлез, и руку ему под шинель засунул — дышит! На лыжи его положил — и домой, быстрей, бегом, благо снег покуда не шибкий нападал, не помеха бежать. В избе раздел его. Рана штыком сквозная у него, однако не опасная, видать, метили в сердце, а угодили в плечо. И крови офицер потерял не много. Сразу растер всего его самосидкой и внутрь стакан влил, теперь шиповник с медом и рябиной даю. А рану кедровым бальзамом обработал. Когда бы на морозе не находился долго, в сознании был бы давно. А так — в жару мечется, не в себе, стонет, выкрикивает что-то, иногда не по-нашему. К вечеру должен прийти в себя… Кто так беднягу и за что — ума не приложу. Одно ясно: убивали в другом месте, далеко, а к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату