сотоварищи.
В третьей газете сообщалось о приезде в город нового проповедника-целителя. На этот раз из Финляндии.
Так или иначе, в любой из собранных Андреем газет я наталкивался на следы или прямое явление «Америкэн перпетум мобиле». И, наконец, «Московские новости», которые оказались последней газетой в пачке, с прискорбием сообщили о закрытии нескольких филиалов крупнейшей американской компании «Америкэн перпетум мобиле», «проводившей на территории России широкую исследовательскую и благотворительную деятельность». Я не склонен был связывать это с нашим пребыванием в Темном Дворце, может, разве что с действием ПЭВД. Газетчики объясняли все просто: наше правительство не создало режим максимального благоприятствования. Я же для себя решил, что компания Дэвилза достаточно засветилась и теперь должна была появиться в тысяче городов под тысячей новых названий.
К Андрею меня просто-напросто не пустили. Пришлось употребить всяческие хитрости и заговаривать зубы дежурившим на этаже медсестрам. Он лежал в серой четырехместной палате, напичканной обшарпанными приборами времен расцвета СЭВ. К руке его тянулась капельница. Серость в палату добавляло окно, за которым висели облака, похожие на грязную, небрежно надерганную вату.
— Ну наконец-то, — сказал Андрей, увидев меня на пороге палаты, — я уж думал, ты устроился в какую-нибудь вновь открытую корпорейшен и трудишься без выходных.
— Лучше скажи, как ты?
— Да прижало чуть-чуть. Неприятно, конечно, но и в этом есть свои преимущества: раньше я только знал, где находится сердце, а теперь, вот, даже чувствую. В вечные двигатели, правда, мой мотор не годится, хотя он и пламенный.
— Разве инфаркт в тридцать лет бывает?
— Теперь — это норма. Но у меня до инфаркта не дошло. Так что можно считать, что я просто ушел в отпуск, завалился полежать, подумать, а главное — есть время работать над стихами. А то разъездился тут по америкам. Жене я сказал, что ездил в Москву, мол, там сборничек намечается, так что ты не сболтни, все равно не поверит. Да и что я расскажу? Как я в Нью-Йорке негра на хрен послал? Так это теперь и в Урюпинске сделать можно.
— Мне кажется, я тоже вроде как заболел, — признался я. — Какой-то страх ходит следом и тянет из меня душу. Понемногу-помаленьку… Ночью всякая дрянь — чернуха снится. Современный кинематограф, да и только. Один раз у меня нечто подобное уже было: пригласили мне за счет «Америкэн перпетум мобиле» толпу экстрасенсов — вроде полегче стало.
— Вот это ты, брат, зря. От них пользы — одна видимость, а вот сколько вреда — этого-то ты сразу и не увидишь, не почувствуешь. Ты лучше съезди к бабе Лине в Кмышев.
— ?..
— Съезди-съезди. Она тебе и скажет, где у тебя болит, и как они тебя залечили. Не вздумай только по психотерапевтам и невропатологам ходить — валерьянкой не отделаешься. Посадят на «колеса»- поедешь в дурдом. — Он тут же стал писать адрес. — К бабе Лине на электричке чуть больше часа, а там — через поле — дом на окраине. Это не Нью-Йорк, ближе.
Пока он писал и рисовал план, я взял небольшой сборник стихов, лежавший на тумбочке.
— Это не мои, — как бы извиняясь, предупредил Андрей.
На титульном листе — имя поэта: Михаил Федосенков.
Я, как и многие сейчас, не то что не читал, вообще забыл о существовании стихов. Даже стихи Андрея я читал редко, будучи уверен, что большие таланты в провинции не уживаются.
В детстве я представлял себе, что стихи — это птицы, которые летят, когда их читаешь. Строка — взмах крыльев. И сам, читая, летел от строки к строке. Позднее я думал, что стихи — это музыка из слов. Этому было много подтверждений: существование размера и ритма, звучание одного голоса и целая полифония… Теперь я знаю, что настоящие стихи — это чистая капля души поэта. Падая на водную гладь с высоты птичьего полета, она заставляет содрогнуться человеческую душу, опускается на самую глубину и остается там навсегда. Выходит, все поэты постоянно отдают по каплям свою душу. Но я уверен, если направить на талантливого поэта индикатор Сэма Дэвилза, вряд ли загорится красная лампа. В худшем случае — не загорится ни одна. Значит — поэт либо продал свою душу, либо купил свой талант. Я спросил об этом Андрея.
— Знаешь, старина, мне кажется тут все просто: тот, кто отдает свое сердце людям, как бы это помпезно не звучало, делает свою душу богаче, и это происходит свыше. И все же вспомни: в каком возрасте убили Пушкина, Лермонтова, Есенина, Рубцова, Талькова, Лысцова… Получается, что иссушить душу поэта невозможно, убить ее тоже нельзя, можно убить поэта. И это касается не только поэтов. А убивают, как ты знаешь, тоже по-разному. Могут пулей, как Пушкина, могут задушить, как Рубцова, могут состряпать самоубийство, как для Есенина. При этом убийцы всегда остаются безнаказанными. Особенно, когда речь идет об убийстве поэта. Можно даже закономерность вывести…
— А помнишь, как в августе 91-го года боевые генералы, прошедшие войну, вешались в своих кабинетах, выбрасывались из окон. Это же чушь! Никогда не поверю! Тут тоже закономерность?
— Здесь проще: страх судей перед открытым судом.
— Интересно, что легче: родиться поэтом или дослужиться до генерала?
— Легче убить и поэта и генерала.
— А я ни то ни другое. Знаешь, я недавно понял, что я и есть современный Чичиков. Американский Чичиков.
— Не бери в голову. Ты больше похож на русского Фауста, но слово «русский» предполагает совершенно иной сюжет…
Я вдруг вспомнил, как Лена направила на меня индикатор Сэма Дэвилза и в ее руках он горел зеленым светом. Совсем иной сюжет?
Стихи Михаила Федосеенкова я читал в электричке. Андрей дал в дорогу. Раньше я думал, что поэты живут только в столицах, называются Евтушенками и Вознесенскими и получают премии ленинского комсомола. А теперь не мог вспомнить ни единой строчки столичных знаменитостей. По моей теории — их стихи не были частью души. Набор умствований в рифму и только. Глядя в вагонное окно, я вдруг понял, что эту «провинциальную», но вечную красоту многим столичным мэтрам выразить не дано. Они больше любят весь мир в целом и себя в нем, нежели его малую неповторимость и себя как ничтожную былинку в