продукцией десяток городов.
Кто был умней, еврей или армянин, история умалчивает, но после «головокружения от успехов» оба с полуострова бежали, да так, что органы их даже не покарали за преступное тайное явное самораскулачивание.
В Москве благодаря протекции сестрички, доктора медицины и главного акушера Кремлевской больницы Мириам Давыдовны (в семье все называли ее Мирамидочкой), беглый агроном устроился незаметным экспедитором в Минздрав. И через год в Заветах Ильича (подмосковном поселке с явно недопонятым далеким от ленинизма дедушкой названием) на выкопанные из скудной крымской земли золотые червонцы построил дачу, на которой до финской кампании с ранней весны до глубокой осени проживали многочисленные дедовы родственники.
В роковом сороковом он, приехав на электричке в заснеженный дачный поселок, обнаружил вокруг своего детища огромный зеленый забор, на котором сияла свежей белой краской надпись: «Военный объект. Вход строго запрещен!» Мирный Мирон, герой двух войн, в сражениях с невидимым неприятелем не участвовал и с очевидными бандитами в аннексии и контрибуции не играл, поэтому, смахнув прощальную мужскую слезу, покорно ретировался в глубокий тыл своего же врага. Да разве докажешь красным, что черное — это не белое!
Так двухэтажная дедушкина избушка на крымских ножках с пятьюдесятью сотками волшебного леса стала госдачей наркома Клима Ворошилова, почти беззаветного борца с антисоветской линией Маннергейма. Почти — потому, что главный завет Ильича: грабь награбленное, чтобы «кто был с ничем, тот станет со всем», — был припевом известной партийной песни, из которой не только слова, но и полслова не выкинешь!
В качестве достойной своего времени и строя компенсации за неполную конфискацию, бывшего царского прапорщика и советского нэпмана, дважды георгиевского кавалера и дипломированного австро- германского агронома дедушку Меера-Мирона Давидовича Глейзера опять не арестовали.
Так он и жил еще десять лет счастливым и нерепрессированным со всепонимающей бабушкой- кулинаркой Цилей в их крошечной коммунальной минздравовской квартирке на улице Неглинной, дверь в дверь напротив Сандуновских бань. Бывало, съездит на электричке к зеленому заборчику, нарубит свежих березовых веточек, свяжет веничек, купит по пути шкалик — ив баньку, усы парить! Что еще незаметному старичку нужно?
А вот мужа сестрички Мирамидочки Александра Григорьевича Будневича репрессировали дважды. Когда его непосредственного начальника Серго Орджоникидзе, на которого дядя Саша работал замнаркомом по черной металлургии, застрелили товарищи по партии и борьбе прямо в служебном кабинете, старый большевик и подпольщик Будневич, не дожидаясь очевидной мясорубки, по беспартийной дедушкиной наводке смылся в отдаленный от краткого курса истории ВКП(б) город Саки, где и устроился на зятевой явке сборщиком черного вторсырья.
Его нашли через два года и дали десятку по нетяжелому обвинению: за дискредитацию звания бывшего замнаркома, — которую он честно отработал в Озерлаге от звонка до звонка.
Как настоящий верующий коммунист он поверил в свое освобождение. И был взят тепленьким на Ленинградском вокзале столицы непосредственно в момент объятий с женой и детьми. Тут же, чуть ли не на перроне, мнимый освобожденец получил повторную десятку по более тяжелому обвинению: за недачу показаний по бесконечному делу все того же укокошенного сталинского пса и стального наркома тов. Г. К. Орджоникидзе.
Вернули из Магадана бывшего замнаркома в первую же кампанию по показательной реабилитации самых глупых врагов народа в 1954-м, еще почти культоличностном году. И я долго слушал от несгибаемого орджоникидзевца занимательные истории о его собственном «чудесном грузине»:
— Однажды на личном поезде наркома мы ехали с инспекцией в Ростов-на-Дону. И поссорились всерьез по одному сугубо производственному вопросу. Горячий Серго стоп-краном остановил поезд, выбросил меня за шкирку из вагона и помчался на юг. Вокруг была заснеженная и безлюдная Сальская степь, и единственным путем, который куда-нибудь вел, был железнодорожный. По нему-то я и шагал часа два в пиджаке, пока не послышался паровозный гудок и поезд наркома задним ходом не поравнялся со мной. Григорий Константинович спрыгнул с площадки с буркой в руках, смеясь, завернул меня в теплую овчину и сказал: «Ну, остыл, спорщик? Пойдем ко мне в купе, чайку горячего выпьем, коньячком закусим!» А был бы на его месте паскуда Гришка Зиновьев — не вернулся бы, сволочь!
Писателю Рыбакову дядя Саша, наверное, нарассказывал значительно больше, поэтому в знаменитых «Детях Арбата» я признал в замнаркоме Будягине не по эпохе наивного прототипа.
Мой папаша Веничка правила азартной игры не на жизнь, а на смерть с партией и правительством усвоил со счастливого детства. И честная запись в трудовой книжке, что с четырнадцати лет он работал трактористом в сельхозкоммуне «Арамир» (Арам + Мирон), позволила ему поступить сначала на рабфак, а потом закончить Высшее техническое училище им. Баумана.
Когда в 1937 году большевики громили Первый московский подшипниковый завод, где папенька в двадцать пять лет уже был начальником производства, его вовсе не расстреляли заодно с директором Юсимом и двумя десятками других врагов народа. А как человека с безупречной трудовой биографией и племянника мирно умиравшего в Доме ветеранов революции основателя компартии Литвы только разок (и на всю оставшуюся жизнь) загорбоносили об рабочий стол следователя и поставили в таком виде на вид за связь с врагами народа. Беспартийный и более родственный агроном в аккуратной папашиной биографии не очень проглядывался.
Эвакуировав в первые месяцы войны родной завод в тыл для фронта, в город Саратов, папенька дважды уходил воевать лицом к лицу с настоящими врагами народа — фашистами и столько же раз возвращался укреплять оборону, что придавало ему жизненных сил. И окончилось моим внеплановым зачатием под грохот канонады: в ночь любви немцы бомбили местоположение брачного ложа безбожно.
Аборты были уголовно запрещены, и мама тайно травила меня хиной и выпаривала в горячей ванной. Бесполезно — еще в утробе я бился не на смерть, а на жизнь, и первую победу одержал в родовой схватке. Мамуля горько раскаивалась в несовершенном преступлении и платила сыну десятикратной любовью до самой кончины у меня на руках.
Первое поражение у папеньки также имело медицинский характер: его вместе с остальными руководящими евреями выкинули с работы по «Делу врачей», которые зачем-то умертвили членов политбюро тт. Жданова и Щербакова по заданию американской разведки «Джойнт». То, что руководящие евреи из папашиного окружения были пациентами, а не врачами, рассматривалось как отягчающее обстоятельство.
И хотя меньше чем через полгода лучший друг всех оставшихся врачей и подшипниковцев, главный сценарист этого и других политических детективов сдох, как паршивая собака, запертый в бронированном чулане своего госпоместья, а дело уцелевших медработников-вредителей закрыли, папашу не восстановили на прежней должности главного инженера, а отправили искупать вину малой кровью — тоже главным инженером, но уже машинно-тракторной станции в село Галахово Екатериновского района Саратовской области.
Остроумный папаша, что-то помнящий с допетлюровского детства об основах иудаизма, говорил, что теперь он Дважды Еврей Советского Союза — по паспорту и по Галахе («Галаха» — это жесточайшие законы, расписывающие всю жизнь религиозных евреев от рождения до смерти).
Но по жизни отец был атеистом и пьяницей-застолыциком, компании с которым не чурался никто. Иудей-дедушка пил, потому что был русским солдатом, а папаня имел на это другие и веские основания: во время очередного петлюровского погрома добросердечные хохлы-соседи окрестили голубоглазого отпрыска героя империалистической войны аж в самом Софийском соборе! Когда в Крыму дедушка узнал о папашином прозелитстве, то он еще раз перекрестил его — ремнем по заду. Но назад хода не было! Так что пьяницей крымский папа был нашим, коренным, православным!
Пчеловод Арсентий, который почти бескорыстно пользовал папашу медовухой (самогоном убойной силы, пить который можно с удовольствием до самого упаду), приговаривал:
— Что за имечко — Винамин? Наверно, правильно — Витамин, Витя по-нашему! А с Витем — все путем: выпьем за родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем!