откланивается и семенит дальше.
— Володичка! Ты что, Кобзона знаешь?
— Конечно, Мишель, я с ним знаешь, сколько водки выпил? — поддерживаю неожиданно возникший авторитет, не уточняя количества выпитого. — Теперь я пять тыщ первый случай из его жизни!
Мишель только пожал плечами.
Открытие мероприятия затягивалось. На глазах переполненного зала из президиума конгресса по- английски исчез главевреи Гусинский — явно встречать некую сверхзначительную персону. Мы с ополоумевшим Мишелем вышли из зала в фойе покурить. А может быть, и выпить. Этого добра в московском «Президент-отеле» хватало. Стоим в размышлении. Вдруг появляется стайка джентльменообразных. В центре депутации похохатывает в обнимку с медиамагнатом сам Черномырдин Виктор Степанович — премьер-министр и, как выясняется, жидомасон. Ну, думаю, Эпштейн, настал мой час!
— Замри, Мишель! — сквозь зубы шепчу земеле. — Сейчас нам обоим будет хорошо!
И походкой пеликана отчаливаю навстречу VIPaM, приветственно растопырив руки.
— Виктор Степаныч, дорогой, сколько лет, сколько зим!
Должен заметить, что мы с премьером не только почти ровесники, одеты прилично, но и пузами схожи. Происходит то, чего не могло не произойти. В. С. зеркально растопыривает свои руки, отрывается от протокольной и добровольной охраны, подходит ко мне с юношеским ускорением, прищуриваясь, быстро читает на моем бейдже ФИО и говорит замечательным баритоном (Помните — «Здравствуй, Басаев»?):
— Глейзер, Володька? А ты-то здесь какими судьбами?
— Укрепляю союз родного Оренбурга с родными эренбургами! — острю я.
— Да, где только не встретишь старого друга! — говорит счастливый премьер подошедшей свите. — Ладно, звони-заходи. У меня здесь всего полчаса. Договорились?
— Договорились, я тебе звякну! И расстаемся друзьями.
Сигарета вместе с фильтром тлела во рту остекленевшего Эпштейна.
— Володичка! Ты что, и Черномырдина знаешь?
— А кто его не знает, Мишель? Это он меня впервые видит!
Праздник нерушимой советско-еврейской дружбы продолжился на Поклонной горе, куда на автобусах-«мерседесах» с затемненными стеклами нас доставили от «Президент-отеля». Там торжественно открыли мемориальную синагогу в память жертвам Катастрофы. Событие — из ряда и вон выходящее.
Рассадили нас на свежем воздухе на разноцветные пластмассовые стульчики из-под Батуриной перед столом президиума под голубыми полотнищами с Давидовым шестиконечником за спинами сидящих и выступающих. Они состояли из всех наших: магната Гусинского, сидельца Щаранского, Кобзона в парике, Лужкова в кепке, Ельцина пока еще в форме, американского посла, взвода раввинов и роты богатырей из президентской охраны. За минусом последних, каждый толкнул подобающую речь, и все строем последовали в новостройку. Сначала мне все понравилось, а потом понравилось еще больше.
По обе стороны молельного зала были возведены стелы, на которых золотыми буквами величиной в аршин (слева — слева направо по-русски, а справа — справа налево на иврите) были написаны до боли знакомые слова. Я подошел к близстоящему раввину и подергал его за пуговицу.
— Учитель, — вежливо спросил я, — а кто автор этих щемящих слов?
— Об этом знают только двое, — национально затемнил ответ ребе.
— Кто же это, учитель?
— Автор и Господь! — опять же национально вывернулся раввин и достал серебряный портсигар в каменьях, намекая собеседнику на окончание разговора, и удалился в курилку.
Тут я увидел бывшего офицера конвойных войск МВД М. А. Эпштейна, громко спорящего в нецензурных выражениях со знаменитым адвокатом Генри Резником о прозрачности границы добра и зла. Я пожалел либерального присяжного поверенного, а когда-то моего пионервожатого, которого на его седую голову еще в буфете отеля познакомил с новым русским Эпштейном, ярым приверженцем ночных допросов с пристрастием типа конкурентов по бизнесу, и поманил экс-конвоира к себе.
— Мишель, хочешь быть третьим? — задушевно спросил я старого собутыльника и преферансиста.
— Это смотря какая компания, — обнаглев от близкого соседства с высокоуважаемыми членами президиума, проворчал спорщик.
— Не дай дуба, дружище! — задрал я нос. — Ты, я… и Господь Бог!
— Не понял? — сказал Мишка.
— А я тебя «на понял» и не беру. Ты без темных очков золотые буквы прочитать можешь?
— Ну и что, — прочитал по слогам короткий текст Эпштейн, — что особенного-то?
— Да это мой собственноручный шедевр, сравнимый только с аналогичной надписью на кремлевской стене. Между прочим, тоже авторский — Ольга Берггольц сочинила. Помнишь, коротко и ясно: «Никто не забыт, ничто не забыто»? А здесь то же самое, только вид сбоку и про евреев.
— Володичка, не парь мозги! А где подпись под ксивой?
— Ты что, кент-мент, мне не веришь?
— Докажи, поверю! Я тебе не премьер-шлимазл из Керогаза.
— Звони нашей секретарше в Саратов!
— Зачем?
— И спроси ее, что коллега Глейзер отправлял полгода назад факсом Гусинскому!
Вышел неверующий Фома на улицу, достал дефицитный в ту пору сотовый телефон величиной с транзисторный приемник «Спидола», позвонил в родную фирму «Рим», а секретарша ему факс и зачитала — слово в слово с золотой надписью!
— Ну, ты, Володичка, даешь! В один день — Кобзонова свадьба, пьяный пионервожатый Резник, Черномырдин в дружеских объятиях, Ельцин в синагоге. Мне хватит глюков со вчерашнего бодуна. Идем в кабак за мой счет, похмелимся. Нет базара — заслужил!
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ. ФАМИЛИЯ И ОТЧЕСТВО
Мой дедушка Мирон умер, когда мне было пять лет, но мне кажется, что я помню его огромные усы с торчащими концами, которыми он щекотал меня, держа на сильных руках. То, что дед был человек с биографией, я узнал значительно позже и порциями. Дурное общество, в котором дедушка прожил последние тридцать лет жизни, не позволяло гулять по его анкете из соображений безопасности движения по многократно пересеченной местности. А житие полусвятого Мирона было весьма поучительным.
Начнем с того, что среднестатистический киевский мещанин Меер Давидович Глейзер был русским патриотом, добровольно, без отеческого благословения, пошедшим на русско-японскую войну и в рядах 19- го Сибирского стрелкового полка в звании старшего унтер-офицера «участвовалъ въ сраженiях противъ непрiятеля и былъ награжденъ знакомъ отличiя Военнаго Ордена 4-й степени за № 3960». С 1913 года эта награда стала называться Георгиевским крестом.
Странные они все-таки типы — царские жиды города Киева! Отец семейства в соответствии с фамилией («глейзер» на идише — стекольщик) торговал стеклом и фаянсом. Старший сын окончил консерваторию в Вене по классу скрипки. Младший, выпускник коммерческого училища, почему-то основал вместе с поляком Мицкявичюсом-Капсукасом компартию Литвы, за что и стал председателем Центробанка Украины. Дочь — выпускница Женевского университета. А средний, Меер-Мирон, продолжал оставаться великодержавным патриотом и опять же добровольцем участвовал в войне русско-германской, получил там первый обер-офицерский чин и второй крест, после чего угодил в плен.
Но офицерский плен времен Первой мировой войны кое в чем отличался от плена в следующую войну: прапорщик Глейзер, будучи в заточении, получил очное высшее агротехническое образование и вернулся на сильно изменившуюся родину дипломированным агрономом. Со своим другом и однокашником по германскому политехникуму поручиком Арамом Варжапетовым он купил в крымском поселке Саки землю и организовал сельхозколонию, которая к Году Великого Перелома через сталинское колено снабжала своей