— А у меня как раз твоя, то есть, именно такая самая группа, редкая очень, но есть, оказалось, совпало так. — Он победно уже близился к завершению рассказа. — Ну, я им и говорю, что имею такую и что согласен дать.
— А они? — в необъяснимом изумлении почти выкрикнул Крюков.
— Они — что? Взяли с удовольствием и спасибо сказали. А анализ мой удостоверили уже, когда ты почти помер. Но успели, все же. Так-то.
Ужас! — Петр Иваныч бессильно откинулся на подушку, так как последние минуты рассказа прослушал с оттянутой вперед по направлению к рассказчику шеей, и от этого в прооперированном боку стало дергать нестерпимо, поскольку свежезатянутый шов даже не начал прихватываться еще, а все сочил. И столько для самого себя было в этом «ужасе» неясного, столько разного намешано было и всякого: от восхищения собственной второй жизнью до участия в ней неприятного ему человека, от запущенной в него с целью выживания огромной порции прорабской крови до сомнительного ощущения благодарственной неприязни, от несомненного героизма Александра Михалыча Охременкова, не забоявшегося спустить столько редкой животворной жидкости для того, чтобы спасти крановщика от погибели до еще большей ненависти к его неверной супруге Тамаре, посмевшей оскорбить их обоих своей распущенностью и неприкрытым блядством.
— Уф-ф-ф-ф! — выдохнул Петр Иваныч и по результату смешанных чувств постарался взглянуть на ситуацию по-новому. — Ну, а если б со мной, к примеру, такое приключилось? — подумал он, но не про само смертельное происшествие, а про имеющуюся возможность расплатиться собственной кровью за просто так, за человечность, без всякой последующей отдачи. И ответил, не вдумываясь в глубину собственного заковыристого вопроса: — Точно бы дал, не устоял бы против совести.
И тогда отпустило совсем. Оба они теперь улыбались навстречу друг другу, продолжая каждый по- своему переваривать новость: один — от услышанного, другой — от рассказанного, и нервы Петра Иваныча уже окончательно перестали вздрагивать, как колебались при первом восприятии удивительного сюжета. Вот тут-то и случилось все, когда, казалось, самое страшное и плохое позади и невозвратно для крюковой жизни и покоя. А подвела его к этому восстановившаяся почти нормально память. Она и прорисовала внезапно изобразительную картинку, как Охременков закладывает в дармовой халатный карман свой собственный проштампованный паспорт. А в паспорте том ведь написано то, что сестричка озвучила: Абрам Моисеевич, а не Александр Михалыч, как числился раньше всегда — иль ошибка какая?
Конечно, ошибка, — внутренне успокоил себя Петр Иваныч, но на всякий случай на душе сделалось неспокойно. И он спросил — так, между прочим:
— Слышь, Михалыч, а чего там сестра про тебя «Абрам Моисеич», сказала, когда в паспорт смотрела?
Михалыч совершенно не удивился, как будто так и надо, и бровью даже не повел:
— Ну да, — ответил он и пожал плечами, — я всю жизнь Абрам Моисеич по паспорту, а по жизни Александр Михалыч, — мне так ловчей, чтоб не путаться и людей не путать. А чего?
— А по фамилии? — с трясущейся надеждой переспросил Крюков. — Тоже Абрам Моисеич?
Само собой, Петр Иваныч имел в виду совсем другой вопрос, чтобы стратегически уточнить первый, несмотря на начинающуюся нервную лихорадку, но получился этот — тот, который выдавился.
— Да ты чего, Иваныч? — удивился спаситель. — Я ж Охременков, ты чего? — он шутливо пощелкал пальцами перед носом Петра Иваныча, смещая щелчки туда-сюда поперек носа, как это делают нервные врачи перед психами. — Не узнаешь? — он снова шутейно залез обратно в карман, вытянул паспорт, распахнул на фамилии и протянул клиническому другу — на, мол, сам полюбопытствуй.
Петр Иваныч совершенно шутке не удивился, паспорт, взял и, отведя от себя на расстояние плюсовой видимости, прочел «Охременков Абрам Моисеевич, год рождения 1944-й».
Не воевал, гад, — подумал Крюков, — успел ребенком отсидеться… — Он перевернул страницу, и еще… и еще… пока не долистал до брачного штампа, где обозначено было фиолетовым по белому «Зарегистрирован брак в 1973 году с гр-кой Охременковой Тамарой Юрьевной, 1948-го г.р.»
В голове полыхнуло, словно вновь налетел шквальный ураган и швырнул прямо в лицо самую тяжелую строительную принадлежность. Последние сомнения отвалились, и все прояснилось теперь окончательно. Но уже с другой, с крайней от надежды стороны. Слабым движением он протянул Моисеичев паспорт обратно и выговорил, едва шевеля губами:
— Неважно мне, Абрам Моисеич, устал я… Ты бы шел, а то я спать, наверно, буду, а?
— Давай, давай, родимый, — засуетился еврейский прораб и поднялся с каталки, — спи себе, спи, отдыхай, выздоравливай, Иваныч. И, правда твоя, — продолжал сокрушаться он, разворачивая каталку передком к выходу из палаты, — я ж тебя утомил, наверно, а ты-то, после такого пролета и операций таких — смотри каким молодцом пыхаешь. — Он протянул Петру Иванычу руку для пожатия и заключительно попрощался: — Держись, Иваныч, мы с тобой!
Чтобы не давать в ответ ладони, Крюков успел прикрыть глаза раньше, чем Моисеич протянул свою, и тот понимающе убрал ее обратно. А, убрав, укатил к себе добаливать и выписываться. А Петр Иваныч, так и не распахнув от стыда глаз, лежал и думал, что только что начавшаяся вторая его счастливая жизнь заканчивается, и с этой минуты начинается другая, третья: несчастная, неудавшаяся и, скорей всего, самая последняя…
Эту ночь он не спал и от ужина, хотя уже было можно кефир и мясное паровое суфле, тоже отказался.
— Иуда… — вышептал он снова. — Вот почему иуда-то… А я-то и знать ничего не знал…
Русская фамилия, как он разведал в паспорте, принадлежала, оказывается, не Абрам Моисеечу, а жене его, проститутке Тамаре. Ее-то вместе с этим отличительным русским знаком Абрам и отхватил при заключении бесчестного брака в 1973 году — жопу прикрыть и в начальники через это выбиться.
Не вышло в большие-то, — злорадно подумал Петр Иваныч, — в маленьких застрял — не все коту масленица… Натурально, жид, — продолжал размышлять он о феномене Охременкова, — просто еврей так хитро себя не запрячет — подлости не хватит и духу на подобный дурман…
Реабилитационный покой не наступал. Наоборот, здоровье, отступив назад, перекинуло эстафетную палочку центральной нервной системе, которая, отсчитывая от момента страшной правды, непрерывно сигналила по всем краям организма о получившемся фиаско, беспрепятственно достигая самого наималого чувственного рецептора.
Что же это? — с животным страхом переживал случившееся горе Петр Иваныч. — Что же во мне теперь содержится? Чье кровавое наполнение — жидярское? Или смесь, все-таки, нейтральная больше, чем ихняя?
Боль в боку не утихала, а, казалось, только горячела и горячела, будируя неприятные разрозненные соображения. Сшитое предплечье также гудело паровозом, который в отдельные промежутки сипло выпускал котловой пар и ошпаривал зону хирургического вмешательства выше левого локтя. В последний раз Петра Иваныча обожгло особенно болезненно, и в момент этой конкретной боли до него дошла причина того, почему Охременков похож на Берию: не по очкам ни по каким и не по строительным процентовочным уловкам, а просто потому, что уже тогда он был глубоко законспирированной жидовской мордой, но только Крюков об этом ничего не знал, не задумывался, доверял другой своей интуиции, оказавшейся на деле обманной и наивной, хотя и более добродушной. Но тогда, получалось, зачем Абрам этот Моисеич путевку ему поднес ветеранскую, а не утаил и своим не перебросил по тихой. Среди ихних, между прочим, тоже ветеранов до хуя: и по войне и по труду…
Что-то не сходилось, не склеивалось в законченный конверт, кроме одного: многие — Петр Иваныч доподлинно знал из первых уст — недолюбливали прораба за принципиальность и четкость в работе, что и не особенно скрывали, хотя сам Крюков, если хранить справедливость, не состоял даже в главной десятке критиков, хотя и разделял. Но сейчас, слава Богу, справедливость восстановилась, хотя и спасителем стал невольным Абрам Моисеич его здоровья. Расчет очередной? — А на хера? И тут понял Петр Иваныч — зачем: а затем, чтоб через спасение ветерана труда нажить свой карьерный дивиденд, укрепить статус не тайного изгоя общества, доказать преданность рабочей профессии и подтвердить целевой человеческий вклад в конкретного крановщика Петра Иваныча Крюкова. Вот как!
Кстати, а настоящая, интересно, фамилия у него имеется — не женина, если? — продолжал не спать Петр Иваныч. — Какой-нибудь футты-нутты-Шмуль, наверно, или еще страшней и отвратительней. Каким